— Сам видал… — ответил Анискин и понурил голову. — Я этого пьянюгу и лодыря за обеденный стол не посажу, а она для него голу кофточку одеват…
Покачивались ивовые кусты, в просвете меж ними белела стенами длинная ферма, а слева шла крутая загогулина Оби с лодкой и буксирным пароходом, что вел пять громадных, как ферма, барж. Буксир копошился на реке уж больше часу, и надо было полагать, что скроется за излучиной еще через час — так была велика Обь и так тихо вел баржи с лесом трудяга буксир.
— С парнями тоже нелегко! — вздохнув, сказала Панькова. — С ними тоже нелегко, Федор!
— А что? — после паузы спросил участковый.
— Злы каки-то растут да обособленны, — Прасковья Михайловна отступила шаг назад, отломила вершинку от засохшего тальника, бесцельно подержала в руке. — Какие-то не такие растут, Федор, как я мечтала…
Тихо сделалось среди тальниковых кустов — Прасковья Михайловна бесцельно помахивала прутиком, Анискин глядел по-прежнему в землю, тальники двигались на ветру, пересекая вершинками большое расплывшееся солнце. Малиновка примолкла, но зато далеко-далеко засчитала свое и чужое счастье кукушка.
— Ты, Параскева, шибко не пугайся, — сказал Анискин, — большой беды не будет, но это ведь твои ребята у завклуба утащили аккордеон… У каждого своя беда, Параскева!
Вот теперь сделалось так тихо, что и кукушка тишины испугалась — замолкла. И только по-мышиному скрипели тальники, только тяжело и хрипло дышала Прасковья Михайловна, сдирая медленной рукой с голавы платок. Он сначала не поддавался — держался за пышные густые волосы, — потом же с головы упал и повис длинно в руке женщины.
— Их Гришка Сторожевой побил за то, что всю деревню мордуют, — продолжил участковый, — так они порешили его под монастырь подвести. Думали, я за аккордеон Гришку схвачу…
Прасковья Михайловна молчала. Потом выпустила из левой руки ненужный прутик, платок, наоборот, подняла к груди и взялась за него так крепко, словно в нем было все, в этом платке.
— Чего же, Анискин, — сказала она. — Это дело так и должно быть… Сам знаешь, какой у меня Виталий, сам знаешь, что с молоду все дни на ферме — вот и упустила ребят… — Она вдруг криво улыбнулась. — Это ведь не зря, Федор, про меня в областной газете писали: «Она надоила эшелон молока». Вот пока я доила его, ребята и выросли злыднями…
— Они в колхозе хорошо работают…
— Не успокаивай, Федор, чего там, — махнула платком Прасковья Михайловна. — Когда жалеют, не люблю… Где аккордеон-то? Ты уж взял его?
— Нет еще… Он в бане!
— Эх, баня, баня, — совсем неслышно вздохнула Панькова. — Говорила же Виталию перед войной — не строй баню далеко от дома, в ней ребятишки баловаться будут. А он построил… Он всегда характерный был… Ну, чего же, идем, Федор…
Молча и тихо они прошли задами деревни к дому Паньковых, перелезли через ивовый плетень, не останавливаясь, так как Прасковья Михайловна шагала от горя ходко, подошли к черной от дыма бане. И только тут женщина дала себе передышку — остановилась, надела на голову платок и вдруг гордо задрала ее.
— Ну, Анискин, — четко сказала она. — Вот тебе баня, вот тебе дверь в баню, а вот тебе я, мать… Бери аккордеон! Паньковы если грешат, то за грех отвечают… И в тюрьме люди живут!
Ничего не сказав, участковый вошел в баню, пробыл там мгновенье и вырос на пороге толстой и сопящей фигурой. В левой руке он держал тяжелый аккордеон в чехле, а правой стирал со лба черное пятно сажи. Потом участковый отнес аккордеон шага на три, поставил его в густые лопухи, выпрямился и строго сказал:
— Хоть ты и главная в доме, Прасковья, хоть и женщина, а мне все одно надо с Виталием словечком перекинуться… Он не любит, когда поверх его головы решения принимаются.
— Пошли в дом, Анискин!
Но участковый в дом сразу не пошел — он несколько раз сердито огляделся, убедившись, что на соседних огородах и за плетнем нет никого, зловеще цыкнул зубом и только тогда, подняв из лопухов аккордеон, понес его к дому. С высоко поднятой головой и прямыми плечами Прасковья Михайловна поднялась на крыльцо, открыла дверь в сени и сказала:
— Милости просим, Федор Иванович! Проходи, не бойся половичок-то замазать.
Участковый все-таки выскреб ноги о специальную щеточку у порога, стряхнул пыль со штанин и вошел в дом, состоящий из одной большой комнаты и комнатушки, отгороженной белыми, чисто выстроганными досками. Дом, конечно, был невелик, но сверкал такой чистотой и порядком, что, поставив у порога аккордеон, участковый дальше пошел на цыпочках, чтобы пожать руку мужу Паньковой.
— Здорово, здорово, Виталя! — весело проговорил он. — Ну и рука же у тебя — ровно клещи…
Да, другой такой сильной руки, как у Виталия Панькова, в деревне не было; не было ни у кого и таких широких плеч, такой буйно кудрявой головы и таких, как у Виталия, серых, шальных глаз. Все хорошо было у Виталия по пояс, а вот ниже ничего не было. Квадратным обрубком Виталий Паньков был всунут в мягкие овчины, вложенные в углубление на высоком столе, а вокруг него в разных видах лежали ивовые прутья, из которых Виталий плел корзины.