Сам государь Иван Васильевич прибыл в Боровск в четверг второго ноября и сразу же поселился в обители Рождества Христова, основанной знаменитым Божьим угодником Пафнутием. Вот уже четырнадцать лет Боровск принадлежал к великокняжеским владениям, и здесь Иван мог чувствовать себя как дома, но ему вдруг захотелось монастырской жизни, и он, расселив своих приближённых во дворце, сам отправился в монастырь, лежащий в трёх вёрстах от города при впадении в Протву речки Истермы, в дебрях великого бора, давшего название Боровску.
Теперь ему оставалось только ждать, на что решится Ахмат — на мощное наступление или на позорный уход. Теперь в душе Ивана, крепчая одновременно с морозами, росла необъяснимая уверенность, что он уже одолел Ахмата. Если даже татары двинутся за Угру, мы разгромим их в битве под Боровском или под Серпуховом. Ну а если он поймёт, что обречён, и отступит — победа будет вдвойне хороша, ибо достанется малой кровью.
В пятницу пришло сообщение о том, что ордынский царь покинул ставку в Якшунове и двинулся с главной ратью снова к устью Угры. Вчера, в субботу, прилетела весть о сосредоточении татар вокруг Воротынска. И вот сегодня с утра, в воскресенье, Иван Васильевич пребывал в необыкновенно возбуждённом состоянии. Он ждал, что сегодня придёт сообщение о переправе Ахмата на левый берег Угры и начале его решительного наступления.
Государь сидел в просторной келье монастыря в обществе игумена Иннокентия, дьяка Мамырева, Троицкого игумена Паисия и священника Никиты. Игумен Паисий полгода назад благословил поход против Ахмата, подобно тому, как сто лет тому назад основатель Троицкого монастыря преподобный Сергий благословил поход Дмитрия против Мамая. В Боровскую обитель Паисий притёк вчера и сразу же поведал Ивану о чудесном знамении — во сне к нему явился Сергий Радонежский и сказал: «Благословение твоё готово исполниться».
Отец Никита был духовником несчастного Андрея Меньшого, которого привезли в обитель Пафнутия Боровского тоже вчера. Андрей по-прежнему был слаб и не вставал с постели.
Отец Никита каждый день исповедовал и причащал ушибленного, неизменно выражая уверенность в том, что доблестный витязь Опаковский пойдёт на поправку.
Был полдень, только что закончилась воскресная литургия, и вскоре ожидалась всеобщая монастырская трапеза. А покамест государь Московский и трое Господних слуг беседовали о том, о сём, а дьяк Мамырев кое-что записывал. Разговор зашёл об Иосифе Санине, и Иван Васильевич спросил:
— И всё же, каков он, Иосиф? Я однажды беседовал с ним, но так и не составил о нём определённого мнения.
— О том надо нам, вот, отца Иннокентия расспрашивать, — молвил игумен Паисий.
— Что ж, — вздохнул Иннокентий. — Подвижник он сильный, в вере твердокаменный... Хотя таковые ярые зачастую потом, в конце жизни, в ересь впадают. Незабвенный Пафнутий, отец наш, его более всех привечал. Помню, я-то ждал, что, умирая, он мне монастырь завещает, однако завещал Иосифу, а мне токмо сосуд с мёдом.
— Отчего же Иосиф долго не задержался в здешних настоятелях? — спросил отец Никита. — Ведь и двух лет игуменом не пробыл.
— Опять же, по горячести, — ответил Иннокентий. — Хотел вдвое больше строгостей навести, нежели при Пафнутии. А се, на мой робкий взгляд, более по гордыне. Есть в нём какая-то литовская гордость. Не наша, не русская. Он же литовец по матери-то.
— Да? Литовец? — вскинул брови Иван Васильевич.
— Литвин, — кивнул Иннокентий. — Мать его, Марина, литовка была.
— Сие много значит, — вздохнул духовник князя Андрея.
— Да, — махнул рукой Иван Васильевич, вспоминая полулитвина Юшку Драницу, да и свою бабку Софью Витовтовну. Хотя бабка-то, конечно, была не подарок. Но нельзя же по ней судить о батюшке покойном, Василье Васильевиче! — Не всегда это и значит. Иной литвин лучше всякого русского. Да ведь и сам отец ваш, Пафнутий, насколько я знаю, происходил из баскачьего рода, — сказал великий князь.
— Татарин? — гак и подпрыгнул на своём месте дьяк Мамырев.
— Ну уж — прямо так и татарин! — возмутился Иннокентий. — Дед его только был татарином, но по своей воле крестился и был назван Мартыном. А Пафнутий, в крещении звавшийся Парфением, воспитывался уже в христианской семье.
— Сам Фотий посвящал Пафнутия в игумены обители здешней, — со вздохом благоговения покивал игумен Паисий.
— А ведь и татарский язык знал Пафнутий, и однажды он пригодился ему, — сказал Иннокентий. — Когда князь-ирод Василий Ярославин прислал своего слугу-татарина жечь обитель, Пафнутий с ним по-татарски объяснился, заставил раскаяться и принять православную веру. И сие — одно из многих и не самое чудное чудо из всех, совершенных им.
В келью тем временем вошёл монах.
— Что, брате, готова трапеза? — спросил игумен Паисий.
— Почти готова, но я не затем пришёл, — отвечал монах. — К государю окольничий Плещеев прибыл. Говорит, царь Ахмат послов прислал.
Иван вскочил со своей скамьи. Кровь ударила в голову.
— Послов?!
Аж в затылке заломило от такого известия.