Веселая новогодняя вьюга обвевает Жолкву — дальнее предместье Львова, скопление украинских хат вокруг родового замка Жолкевских, покинутого владельцем. Сумрачный замок обряжен как бы для маскарада — снег свисает с карнизов, шапками одел башни.
— На святках насыпало, стало быть, до весны из сугробов не вылезем, — говорит Филька Огарков, дворовый человек, взятый вместо Губастова.
— Чему, дурак, радуешься?
— Хлеба взойдут шибко, князь-боярин.
— На наш каравай шведы рты разинули. Не упустить бы каравай-то, еловая башка!
Напрасно Борис ожидал, что под Калишем начат разгром неприятеля окончательный. Эх, не успели управиться! А в снегу воинская Фортуна скована. Фильке невдомек, войны он не видал, в солдатах не хаживал.
— Зимой бы и воевать, — ладит Филька. — Летом не до того, работы много.
Князь-боярин смеется.
— Ну, рассудил!
— Так правда же! Летом пускай бы дворяне одни дрались. Мужику летом некогда.
Вот оно как с мужичьем — примешься обтесывать, получишь дерзость. Борис выбрал Фильку из дворовых за медвежью силу, за послушание. Не было ведь, не было раньше этой лукавой ухмылки под белесыми бровями Фильки, стоероса, деревенщины.
— Сходи, посоветуй царю! — бурчит князь-боярин. — Поделись своей мудростью!
— И скажу.
— Не побоишься?
— Нет, вот те крест! — божится Филька.
Однако онемел, в каменный столб превратился Филька, когда в хату, стряхивая снежную пыль на земляной пол, вошел государь собственной персоной, а следом, с бутылкой в руке, светлейший Меншиков.
— Во Иордани крещахуся, — выпевал Алексашка, паясничая, — вином упивахуся.
Помахал штофом, как кадилом, выхватил пробку зубами, приказал:
— Нагни голову, князь!
— Крестим тебя, — громыхнул Петр, смеясь. — Полуполковник народился.
Поздравить пришли… Борис захлебывался от радости. Меншиков кропил его, вино струйками стекало по щекам, по подбородку.
— Хватит, — сказал царь, отнял бутылку. — Причастимся, братие! Закуска твоя, Бориска!
По знаку князя-боярина Филька ринулся в кладовую, доставил на подносе все, что нашарил, — остаток окорока, кружок жирной львовской колбасы с чесноком, посудину моченых яблок. Потом, поймав взгляд господина, повернулся, чтобы уйти.
— Постой! — Царь шагнул к Фильке, пощупал чугунной твердости плечи. — Хорош, хорош, Самсонище! Ну-ка разожми!
Филька бледнел от волнения, от натуги — не разжал царский кулак.
— Неважнецкое твое хозяйство, — морщился, поводил носом Меншиков. — Этим не отделаешься, князь. Придем в гости, херц мой? Назавтра, а?
Царь кивнул, сбросил на лавку свой суконный армейский плащ. Поверх него лег Алексашкин, губернаторский, подбитый куницей, с воротником из соболя.
Допили крепкую романею скоро, послали Фильку за добавкой. Светлейший, закатив глаза сладострастно, заказывал застолье на двадцать человек — фазаны, икру, поросят под хреном молочных.
Эка, разошелся! Спасибо, царь остановил.
— Разоришь Мышелова.
Внезапно взгляд Петра, обращенный на Бориса, словно обрел тяжесть.
— Ты что же, кот-котофей, не привез мне поклон от сына? Говорят, был наверху, у Алексея. Говорят люди… А ты — ни гугу.
— Я не отпираюсь, государь, — ответил Борис. — Не смел беспокоить тебя.
Сказал не всю правду. Для беседы наедине, о предмете столь деликатном, случая не представлялось. Но Борис и не искал случая.
— Сам изволишь знать, царевич теперь доброго попечения лишен. За отъездом Гюйсена… Поп Игнатьев у его высочества первый любезник, в кумпании набольший…
— Поперек лавки дитя не уложишь, — вставил Меншиков. — Сечь дитя поздно.
«Ты тем не менее лупил наследника», — подумал Борис, но сказал другое:
— Возраст жениховский… Толковали мы насчет этого… Не надо, говорит, мне жены чужой веры. Известно, кто настроил. Передай, говорит, батюшке — не хочу иноземку! Поучения мне читал к тому, из книг. Кто-то наплел, будто меня посылают невесту сватать.
— Ему не о том должно помышлять, — и Петр резко стукнул по столу костяшками пальцев. — Отчего дурь в мозгах? От праздности. Вот полазает по контрэскарпам… Я фортификацию Москвы с него спрошу, не с кого иного.
— Не жалей чадо, — поддакнул Алексашка. — Службу забросил, зарылся в свои четьи минеи… Ничего, херц мой, «отче наш» и то позабудет, как сунем в постель деву-красоту. Хучь бы басурманку… Штаны сумеет с нее снять.
— Что ты мелешь? — бросил царь. — Какие штаны?
Не турчанка она, немецкая принцесса из владетельного дома вольфенбюттельского. Состоит в родстве с цесарем, стало быть, невеста из числа лучших в Европе.
— Может, тебе и ехать сватом, — прибавил звездный брат. — Ну, да не завтра же…
И тут Борис осмелел.
— Вожжались мы с цесарем, — произнес он жестко. — Вожжались, а профиту — кукиш.
Рывком отодвинул оловянный стакан, расплескав вино, — уж коли решился снять бремя с души, так не спьяна, а в здравом уме. Заговорил быстро, силясь не утратить запал, глядя не в глаза звездному брату, а в грудь, обтянутую красным Преображенским сукном.