Да, сейчас, в восемьдесят втором, многие из моих товарищей по несчастью уже не знают, что есть причастие и исповедь, — это итог полувековой деятельности воинствующего атеизма… Печально.
Революция — вздорная бабенка в шелковых трусах демократии и с деревенскими соплями под носом — разжижила, сплющила русскую культуру, оставив от нее безобразный блин, что наполнялся новым содержанием, замешенном на дешевом постном масле и нездоровых амбициях дорвавшихся до власти хамов.
Куда девались все эти зимние трости и демисезонные пальто, накрахмаленные манжеты и дорогие сигары, пюпитры для книг, чистые бульвары, слезливые меценаты? Ушли Тульчины и Трубецкие, пришли на смену им Пупкины и Сучкины. Тускло, обидно, жалко…
А потом и их растащило по дебрям чекистскими вихрями. Да чекистам самим не лучше, в затылок — и в общую яму, без имени, без номера.
Это моя страна, и я, сын ее, жалею ее, несмотря на ее холодность ко мне.
Страна Россия не была идеальной, но она была цельной. Революция сместила, сбила все прицелы на мировую гармонию, слила Россию в унитаз цивилизации, где мы "верным курсом" вроде плывем пока. Куда? Спросите что-нибудь попроще…
ЗОНА. ЗЭК ПОМОРНИК
Вытащил я корочку хлеба, от вчерашнего оставшуюся в кармане фуфайки, пахла она окороком. Доел я белый хлеб, что не вынул Львов, тайно от товарищей и сегодня буду замаливать этот грех. Но ничего не мог с собой поделать, слаб человек, когда он голоден. Да и рука не поднималась делить это с людьми, что унижают меня, не поднялась рука… Грех это…
Вцепился я в корочку хлеба и чуть зуб не оставил в ней, совсем расшатались они, цинга. Иду, жую, на пороге барака меня Филин встречает. Видит, что я жую, щерится. Что, говорит, никак по ночам тебя к куму таскают на ужин… А ты там нас закладываешь, сука?
Нет, говорю, деточка, нет. А награда — хлеб — была за дело доброе. Полечил женщину. А где, говорит, награда? Молчу, не говорю ничего, побьют, если узнают, что скрыл от них.
Иуда ты, поп. Филин мне говорит.
Тени от фонаря ему на лицо падают, и видится мне, что не зэк это Филин, а сам дьявольский лик на меня смотрит глазами огненными, и клыки у него…
Думаю, как же можно доводить людей в неволе до такого вот звериного состояния, когда они на людей кидаются? Готовы они и предать ближнего, и глотку ему перегрызть.
Эх, власть, власть, сама ты не ведаешь, что творишь, плодя злость и ненависть…
В эту ночь случилось страшное. После отбоя в барак вошли прапорщики и увели Лебедушкина. Я не спал до утра, ждал его возвращения, но он не вернулся. И я понял, что я тому виной, то есть найденная у меня в фуфайке анаша, и сидит теперь Лебедушкин на нарах в изоляторе и на чем свет костерит меня. Прости его, грешного, милосердный Боже…
А этот самый Филин на следующий день пришел ко мне в кочегарку. Поздоровался, присел, руки греет с мороза, молчит. Согрелся, фуфайку расстегнул, лыбится.
Знаешь, говорит, что у меня в личной карточке красная полоса?
ЗОНА. ФИЛИН
Да, есть у меня в личной карточке красная такая жирная черта. Она означает на ментовском языке — "склонен к побегу". Склонен, что скрывать…
— Слушай, — говорю, — разговор у меня к тебе серьезный, отвлекись от лопатного агрегата. Уходить я хочу, домой… Ты, чурка с глазами, должен нам помочь. Приказ братвы: перед съемом с работы прикроешь задвижку в новом котле. Ну, и копошись с ремонтом до ночи, дальше уже мое дело… Ни гугу никому, понял? Ясно, вражья сила? — Кивает. Испугался… — Не дрейфь, обойдется. Когда побег, отдельно сообщим…
А он мне: светоч мой, не надо, обождал бы, наступят и в твоей жизни лучшие деньки…
А я ему: попчик, я отсиживать не могу весь срок, нет уже сил. И ты меня уму-разуму не учи. Скоро из меня от такой жизни песок посыплется.
Крестит он меня, а я его руку откидываю. Не надо, говорю, я потомственный атеист и в Бога не верю. Мой отец был помощник самого Ярославского в "Союзе воинствующих безбожников". Передушил много вас, попов. Потом в лагерях сидел, чуть не помер там. Пьем мы крынку горя свою до донышка. Прокляты, а за что, не знаю… так вот, поп. Да, тебе этого не понять. А у меня деваха молодая в Москве, и в Неаполе еще краше…
Качает головой. Точно, не понимает.
С твоим бы, говорит, голосом в церкви петь. Ага, говорю, давай еще запою я… Вот дурь когда есть, выкурю анаши, тут душа и поет, только не слышно ее, тихо подпевает. Не брезгуй мне помощью, говорю, от меня зачтется, подогрев пришлю с воли… А если стуканешь кому — зарежу!
Понял вроде, аж слезы и у него навернулись… Помогу, помогу, говорит.
ЗОНА. МЕДВЕДЕВ
На следующий, рабочий уже, день вызвал я на беседу этого самого Журавлева. Пришел, замкнутый, нелюдимый, слова не вытащишь, злой.
— Все жалуешься, что посадили невиновного? — спрашиваю.
Знаю, писанины на нем висит много — что-то там у Львова все считает, бухгалтерию свою они заставляют до ума доводить, вроде башковитый в этом плане…
— А что… нельзя, если не виноват? — настороженно меня спрашивает и подвоха ждет.