Поднялись, стараясь не шуметь и не скрипеть ступеньками лестницы, на чердак из ограды через лаз. Прошли в полной темноте до кровати.

– Снимай куртку, – говорит Таня. – Ложись.

Снял я энцефалитку. Лег на спину.

Включила Таня висящий на проволоке над кроватью вниз отражателем китайский фонарик.

Закрыл глаза я. Таня плачет.

Смазала мне порезы.

– Жжет? – спрашивает.

– Немного, – отвечаю.

Фонарик выключила. Всхлипывает, слышу.

Себя пересилив, взял ее за руку – держу. Рука ее немая будто. Сжал пальцы чуть, ответила мне тем же.

– Ты почему, – спрашиваю, – так сделала… пошла с ним?

– Не знаю… Потому что, – говорит Таня.

– Ну, почему?

– Ну, потому, что у тебя в Ялани есть девчонка.

– Нет, – говорю. – Не правда. Кто тебе сказал?

– Какая разница?

– Большая… Кто?

– Федя, – говорит Таня.

– Федя? А с чего он? – удивляюсь.

– Ехал на своей машине ночью, – говорит Таня, всхлипывая, – и видел, как вы стояли на дороге с ней и целовались.

– Во-первых, – говорю, – не ночью, а вечером, а во-вторых, ни с кем я не целовался… Зря, пожалуй.

– Он же не мог наврать…

– Ну, значит, мог. Ты, – спрашиваю, – кому больше веришь, мне или ему?

– Не знаю, – говорит Таня. – Обидно очень.

– Кроме тебя, ни с кем и никогда я, – говорю, – не целовался. Не заставляй меня об этом пожалеть.

– Не хочу, – говорит Таня. Тихо, тихо, но я слышу.

И под крышей тихо. И вокруг. В ушах звенит лишь отчего-то, и уже долго.

Потянул Таню за руку к себе. Села Таня на кровать с краю – пристроилась – как в гостях. А я себя хозяином почувствовал вдруг.

Молчим.

– А письмо, – спрашиваю чуть погодя, – кто в наш ящик опустил?.. То, что Истомину, без штемпеля?

– Он же… Поехал в город… Попросила.

– А. Ну, понятно.

Я лежу. Таня сидит. Бездвижные. Надо нам заново будто знакомиться.

Я чуть подвинулся.

– Иди.

Легла Таня. Как мертвая.

– Простыню, – говорю, – кровью испачкаю.

– Постираю, – говорит Таня.

– Энцефалитка Рыжего… испортил.

– Я и ее, – повернувшись лицом ко мне, шепчет Таня, – могу застирать и починить, когда подсохнет…

– Да нет, не надо, – говорю.

– Прости меня… такая дура я…

– Да ладно, – говорю. – И я не лучше.

– Ты – хороший.

Чувствую ее губы у себя на груди, на своей шее. Горячие.

Обнял, не прижимая к себе крепко. Целую. Щеки ее соленые – от слез.

Пальцы ее – у меня на затылке. Слеза упала на лицо мне…

– Мы договаривались…

– Знаю…

В Ялань пришел я вместе с солнцем.

И только лег, как тут же слышу:

– Олег, вставай… И так уже проспали.

Сажусь и вижу:

Танино лицо… веснушки мелкие, как точки. Без предложений.

Вкус на губах – соленое – от слез ее, не от чего-то.

<p>Посещение девятое</p>

Все за последнюю неделю поразъехались. Кто куда. Как ветром сдуло. Некоторых уже чуть ли не с выпускного не видел. Шурку Лаврентьева, к примеру. Живет на пасеке тот припеваючи и в ус не дуя, как говорит о нем Рыжий, с которым у Шурки вечные, чуть ли не с ясельного возраста, контры, мирно они не уживаются. Один рыжий, другой белобрысый, и такие вдруг антагонисты. И их родители не в дружбе спокон веку, быват и так, что даже не здороваются. Не Рыжий с Шуркой, получается, зачинщики. Несовместимость, значит, родовая. Помощником у пчеловода по имени Вилюс, бывшего лесного брата из Прибалтики, трудится Шурка. С Вилюсом папка в добрых отношениях. И говорит он о нем с уважением. Отправлял Шурка нам с какой-то оказией медовухи десятилитровую канистру. Дошла до нас, не расплескалась. Ничего вроде. Еще была бы без дрожжей, то добавляли, видно, для затравки. И ради крепости, конечно. Не медовуха уж, а бражка. Одна, без дрожжей, для личного употребления и для близких, или приближенных, другая, с дрожжами, для дальних. Как водится. На всех пасеках такой обычай, тут без обиды. Кто мы для пчеловода, да никто, чтобы позволить своему помощнику отправить нам чистый продукт, амброзию бездрожжевую. Он нас многих и в глаза, как говорится, не видел, этот Вилюс, по нам и не скучает. Все равно мы ее, этот жиденький подарок одноклассника, тут с ребятами за один вечер ликвидировали, еще и мало показалось нам. Нормально.

Перейти на страницу:

Похожие книги