Вспомнил и будто услышал грудной голос ее, Марфы Измайловны, бабушки Рыжего. Опустело без нее на белом свете. Обеззвучило значительно. В околотке нашем – совсем уж. «Вовка-а, ты де?! Куды вот, пакась, задевался?! Возился тока что тут, как опарыш. Надоедал, мешался под ногами. Суп уж налит давно, остыл – яво все носит где-то лихорадка! Пятки-то стопчет, дак узнац-ца, Божанька камнем саданет по пустобряшной головенке, дак и отбегат». А Вовка, будь он поблизости и если слышит, все равно себя не обнаружит –
Посреди ограды, в старом, дырявом цинковом тазу, разведен дымокур. Возле него, на мураве, вывалив на нее слюнявый, сверкающий на солнце, как стекляшка, язык, лежит Буска. Дрыхнет. Без задних ног, что называется. Папка пойдет мимо – разбудит. Непременно. Не пнет, а
С другой стороны таза стоит петух. Как памятник. Смотрит: одним глазом – на кобеля, другим – под навес. Меня игнорирует. Чуть прибалдел, наверное, от дыма – взгляд мутный. Как у снулой рыбы. Не удивлюсь: если завалится он кверху лапами. Представил. Жалко даже стало.
Думаю: «Если он, наш петух, не нападает на папку, значит, помнит, что ему от папки достается. Хоть и плохонькая, но есть, получается, у него, у петуха нашего, память. Не безнадежно, значит, глупый. А если есть у него память, то и обучить счету его можно. Хотя бы до трех… Заняться, что ли, на досуге?.. Продемонстрировал бы Рыжему… Собак и кошек обучают же».
Воробьи в глубокой чугунной сковороде оставленное курами просо доклевывали расторопно. Я вспугнул их ненарочно – улетели. Но вернутся – не чужие.
Дым, как лунатик, бродит по ограде. То там, то здесь, как теплым лбом теленок сытый в пах коровий, ткнется и отступит. Или в заплот, или под стреху. То вдруг расстелется плашмя, словно заискивая перед кем-то, к муравке жмется – ту дурманит. Путь вверх забыл, где выход, ищет ли, и не найдет. Хоть перед ним, беспомощным, ворота открывай и выводи его на улицу. Или все проще: уходить не хочет. Ну тут в укрытии – ему спокойней.
Кукиш на него состроил в кармане, чтобы папка, вдруг обернувшись, не увидел, и про себя, чтобы он, папка, не услышал, заклинаю: «Куда фига, туда дым».
Не единожды повторяю, напрягая силу воли. Как Вольф Мессинг. Повелеваю ему, дыму. Безуспешно. У костра, на речке, получается. А тут не действует заманка.
«Пусть уж здесь, – думаю, – мается-мотается. Мне не мешает. И в небе чище будет без него. И он не зря коптит, в конце концов, а служит».
Кукиш отставил.
Большой черный, продолговатый, как подсолнечное семячко, и длинноусый жук,
«Ого», – думаю.
У них там, в кроне, база перевалочная. Аэродром ли запасной. Возможно. Это не первый жук, замеченный на этой трассе.
В детстве такими вот девчонок мы пугали. Ох уж трусихи, и визжали. Им что жука, что мышь, обычную или летучую, что жабу или ящерицу покажи – всего боятся. Змею – подавно. Есть и такие: пу́чки, которую борщевиком где-то называют, трусят – одна не выйдет в огород, лишь с провожатым. Не зря девчонок называл Иван Захарович… и не скажу как.
Вертолет стрекочет. Настоящий. То ближе, то дальше. С раннего утра.
На вертолете полетать бы. Знаю, куда направился бы сразу. На Таху. И до Черкасс бы можно было прогуляться.
В самый зной мы не окучиваем. Отдыхаем. Сейчас на поле-то – зажариться.
Зашел в избу. Прохладно. Благода-а-ать, как говорила Марфа Измайловна.
– Благодать, – говорю.
Мама на кухне, окрошку готовит. Ботун ножницами стригла – им и пахнет вкусно, аппетитно. Бутун – у нас так произносят.
Взял хлеба горбушку.
– Ты далеко не уходи.
– А чё? – спрашиваю.
– Обедать будем.
– Ладно, – говорю.
– Куски таскашь.
– Да корки чё-то захотелось.
– Нет, чтобы сесть нормально и поесть как человек. Смотри, жалуток-то испортишь… Ешь всухомятку.
– Не испорчу.
– Поговори с таким… Он не испортит. Люди-то до тебя не жили будто… Все, как беда, наперекор.