Собственный голос коробил. Выразить мысли словами было больно. Именно так Мерет и понимал, что все это правда.
– Все, что я могу – подбирать то, что осталось, и скреплять обратно перевязками. – Голос умолк, стал приглушенным шепотом. – И я устал это делать, Синдра. Я устал выставлять мишени, чтобы большие люди с большими орудиями их сбивали. А ты нет?
Женщина выдержала его взгляд еще мгновение, прежде чем тяжесть окрашенного дымом вздоха заставила ее опуститься обратно на стул.
– Да, я устала, – произнесла она. – Я устала от этого еще до того, как бросила Революцию, и устала от этого сейчас. – Она потерла ладонью глаза, обратила на Мерета изнуренный взгляд. – Но я знаю, что сейчас поступаю, черт возьми, лучше, чем раньше. И продолжу в том же духе. Потому что это все, что у меня осталось.
– Это все, что у нас вообще будет, Синдра, – отозвался Мерет, пытаясь в своей холодности звучать решительно, но даже сейчас собственный голос казался ему слабым. – У нас есть только то, что останется. Ничего, что мы могли бы назвать своим, ничего, что могли бы назвать своим и они, – он обвел рукой поселение, – кроме того, что люди с оружием решат им оставить. – Мерет покачал головой. – Но должно же быть больше. Должно же быть лучше.
– И это лучше – она, так? – Лицо Синдры исказила хмурая гримаса. – Скиталец даст тебе то, что нужно?
– Не все, нет, – ответил Мерет. – Но лучше, чем есть. Даже если придется малость раскинуть мозгами, как это использовать.
Злость вытекала из него с каждым выдохом, напряжение в лице развеялось очень изнуренной, очень легкой улыбкой. А ведь было приятно высказаться, сообразил Мерет, как вынуть из пальца занозу. Ранка может болеть и дальше, но уже меньше.
– И она уже взялась за дело.
Мерет развернулся, указал на поле.
Могильники венчали трагедию, отпечатавшуюся на той заснеженной земле, крошечными точками красного и фиолетового скрадывали скорбь и укрывали обломки корабля тенями.
Этим всего не решишь, признал Мерет про себя. Черт, ничего же толком не изменилось. Сэл по-прежнему опасный скиталец. Малогорка не заслуживала, чтобы ее людей изгнали в дебри. Крах корабля погубил эту землю на долгие месяцы, если не годы.
– Это хотя бы что-то, – произнес Мерет и Синдре, и себе. – Разве станет скиталец собирать обломки и сжигать мертвых, если он и правда чудовище?
Не скиталец, сказал он себе. Не одна из тех злодеев из историй, что убивают и грабят без раздумий. Она – нечто большее, знал Мерет. Не Отпрыск, не святоша, может, даже не особенно хороший человек.
Но другая.
И пока достаточно.
– Это она тебе так сказала?
В голосе Синдры не было презрения, злости. Только та же усталая доброта, с какой однажды пожурил Мерета учитель, с какой обычно утешают доверчивое дитя, у которого только что выманили денежку.
– А?
Синдра поднялась со стула, ткнула в сторону поля сигаркой.
– Перестань смотреть на огни, Мерет. Смотри на дым.
Он проследил за угольком сигарки, от земли, которую продолжала жечь Сэл, к огням, что мерцали фиолетовыми вспышками севериума, к вздымающемуся в небо дыму.
Дым стал исполинским столпом, густо-черным на фоне зимнего неба, словно воспаленная рана, мерцающим оттенками севериума, даже среди серости туч.
Огромным. Ярким.
Не промахнешься.
– Мы в Революции делали такие сигнальные огни, – продолжила Синдра. – Она не почитает память мертвых, Мерет. Она кого-то зовет. И всякий солдат, имперец и революционер, это увидит.
Она сощурилась.
– И каждый примчится сюда.
18. «Отбитая жаба»
Что бы ни говорили хроники, мудрецы и поэты, все смерти равны.
Для мертвых, во всяком случае.
Неважно, за что ты умираешь – за дело, за истинную любовь или за себя, – люди рано или поздно это забудут. Великие свершения накрываются медным тазом, истинные любови находят других истинных любовей, и ты в конце концов становишься костями и прахом, как и остальные.
А вот боль…
Боль иная. Боль боли рознь. Я терпела удары бандитов, мчавшихся на меня верхом на птицах, отлетала на двадцать футов – и мне достаточно было хлопнуть чего покрепче, чтобы подлечиться. Я услышала в темном месте четыре слова, которые лишили меня сна на многие ночи, так глубоко они ранили.
Боль – это оружие. И все зависит от того, кто это оружие держит, когда она в тебя вонзается.
С этой точки зрения, манипуляции мадам Кулак нельзя назвать самой болезненной штукой в моей жизни.
– АЙ!
Но где-то около.
– Что ты как маленькая. – Судя по тону добрейшая мадам вполне способна утешить, но намеренно этим не занималась, когда оттянула мне руку назад так, что та вот-вот и выскочила бы из сустава. – Сама попросила.
– Я просила массаж! – ощерилась я в ответ и вздрогнула, когда она поставила своего тезку мне меж лопаток и принялась за дело. – А получила пытку.
– Бесплатно, должна сказать, – заметила мадам, грубо разминая мне спину костяшками. – Имперская знать в столице немало платила за подобное удовольствие.
– Они были обкуренные? – Я стиснула зубы.