Старик поначалу противился урокам: мычал на Ваську строго, запирал Девчонку в ее комнате (и та колотилась в дверь, требуя выпустить, визжала, как пойманный в силки кабаненок). Однажды даже надумал выставить Ваську вон: собрал ему полную котомку провизии, одел в полушубок, сверху шалью для тепла перевязал – и на дверь указывает: уходи, мол.
– Вот еще! – набычился Васька. – Я теперь навсегда с вами останусь. Мне на хуторе хорошо.
Старик упрямится, пальцем в сторону выхода тычет (а палец тот трясется, как мормышка на леске). В комнате своей запертая Девчонка бьется, скулит в щель, чует беду.
– Что же ты, упырь?! – взвился тогда Васька. – Девку свою немой оставить хочешь? Она ведь со мной-то не сегодня-завтра заговорит, а с тобой, сычом безъязыким, – никогда!
Дернул Старик лицом, словно ударил его Васька.
– Правильно тебя поймать хотят – те, кого ты каждый день на обрыв ходишь караулить! – бил Васька уже изо всех сил, наотмашь. – Знают о твоей черной сущности! Выставишь меня сейчас – я ног не пожалею: все деревни окрест обойду и о тебе, контре, на каждом углу пару слов прокричу! Так прокричу – не забудут люди! И дружки твои мигом объявятся – тебя навестить!
Тряхнул Старик головой косматой, затряс нижней губой – да и отстал.
С тех пор сидел во время занятий в отдалении, занимался домашними делами, и только во взгляде его росла та самая, уже знакомая Ваське собачья тоска.
Так они и жили эту зиму. Днем Васька из Старика душу тянул – Девчонку разговаривать учил. А вечером Старик Ваську терзал – шарманку свою крутил и ею мысли непонятные в бедной Васькиной голове запускал. Одной Девчонке было хорошо: что с Васькой, что с отцом.
Постепенно тот смирился с Васькиной ролью учителя. В конце зимы Девчонка лопотала слоги так шустро и быстро, что оба они – и Васька, и Старик – со дня на день ждали ее первого слова. В обращенном к дочери взгляде Старика Васька читал иногда нетерпение и надежду. Ухмылялся про себя: ну и кто меня зимой в снег выгнать хотел?
Нет, решил Васька. Никуда не пойду.
Птичьи стаи тянулись по-над волнами, кричали и смеялись. И облака тянулись за ними вслед, молчали и глядели вниз. И косяки рыб тянулись по воде, и молодая зелень – по степи, а снег тянулся с нее прочь – таял и утекал в Волгу.
Рассердился Васька и ушел с обрыва домой – спать. Завалился на лавку.
А подушка под головой пахнет смолой сосновой, с верховьев реки. Одеяло на плечах – ершами свежими, на костре жаренными. Печной изразец – песком астраханским. Из окна приоткрытого тянет не снегом, талым и постным, а соленым Каспием.
Открыл Васька глаза. Сел в темноте. И видит: тянутся из его тела веревки во все стороны – прозрачные, едва заметные в ночи – крепкие витые веревки наподобие корабельных канатов. Самые толстые – к спальням Старика с Девчонкой, потоньше – к ящику диковинному на комоде, к другим вещам в доме. А сам Васька посреди этих веревок – будто муха в паутине.
“Вот оно как! – разозлился Васька. – Вот как меня Старик победить решил – по-тихому! Веревочками опутать, к себе и хутору привязать! Блинами говорящими приворожить, харчем сытным прикормить, подарками задобрить – чтобы сидел я здесь безвылазно до самой смерти!”
Вскочил с лавки, оборвал все путы и выскочил в дверь – только его и видели.
Анче – в легкой ночной рубахе, растрепанные волосы облаком вокруг головы колышутся, рот раскрыт – кидалась от строения к строению, распахивая двери настежь, заскакивая внутрь и выскакивая наружу, роняя корзины, ведра, ящики, развешанные по стенам инструменты.
– Ва! Ва! Ва!
Обежала все – ринулась в сад. Белое пятно замелькало меж коричневых стволов и веток, отяжелевших по весне крупными почками.