Теперь Матес уже не стоял в дверях синагоги во время молитвы. Благодаря своей дочери Шайндл, а в еще большей степени благодаря своему сыну Нахману, ученику-талмудисту, он набрался смелости и приблизился к биме[142]. В его осанке виделось какое-то новое чувство собственного достоинства. Он уже не сморкался в полу лапсердака, как раньше; теперь он пользовался новеньким носовым платкам, который дочь привезла ему из Варшавы.
«Господь был добр ко мне. Я не заслужил таких хороших детей», — говорил он своим соседям. Но там, где дело касалось будущего Матеса Риттера и его семьи, пути Господни были неисповедимы, и за каждой крохотной радостью, которая выпадала на их долю, неминуемо следовала катастрофа.
Очередной приезд Шайндл в Пяск закончился скандалом. Она поддалась Соловейчику, потому что позволила себе мечтать, хотя и знала, что «это чересчур хорошо, чересчур прекрасно, и такое никогда не может с ней случиться». Шайндл сопротивлялась его соблазнительным обещаниям женитьбы, но «чувствовала, что ее чувства умирают и сознание ускользает от нее <…> и она понимала, что теряет себя». Более того, в глубине души она осознавала, что Соловейчик лгал ей, что его рассказы о своем прошлом «менялись от одной субботы к другой». Тем не менее она ничего не могла с собой поделать, слишком уж сладки были его слова. Как в свое время Малкеле, изнывавшая от вожделения к Нохему, Шайндл оказалась во власти «чьей-то воли, которая была сильнее ее собственной; той воли, что туманит глаза зверя в пору гона и заставляет рыбу устремляться вверх по реке, против течения и водоворотов». Она погружалась все глубже, туда, где слова достигали «не столько ее слуха, сколько ее крови». Это была победа страсти над разумом, животного начала над человеческим. Шайндл стала жертвой ловко сыгранного спектакля.
Когда жители Пяска узнали обо всем, то заклеймили Шайндл позором, взяв на себя роль небесного судьи. Ее ошибка имела последствия для всей семьи, потому что Матесу пришлось увезти всех своих домочадцев в Варшаву. Здесь его мечта окончательно разбилась о суровые экономические условия. «Я хочу, чтобы Нахман продолжал изучать святую Тору. Он уже далеко продвинулся на этом пути, у него хорошая голова», — робко бормотал Матес. Но Шайндл, новая глава семьи, была непреклонна: «Это Варшава. Здесь все работают». Матес не ответил, «но когда после трапезы он произносил благословения, его голос дрожал, и <…> душераздирающие вздохи проскакивали между словами». Урок был прост: надо действовать, а не мечтать. Безответственному Соловейчику или богатому революционеру было бы нетрудно перейти от мечты к действию, но возможности Матеса и его детей были ограничены их бедностью. Матесу было суждено оставаться коробейником даже в Варшаве; Шайндл упустила свой шанс, попутно уничтожив шанс Нахмана достичь той единственной цели, которая могла бы поднять его над обстоятельствами. Став подмастерьем пекаря, Нахман вступил в свою новую жизнь со смешанными чувствами: он выбросил свой лапсердак, остриг волосы, стал пропускать молитвы — и его охватил страх, «но вместе с этим страхом что-то еще пробудилось в нем, чувство радости и легкости, предвкушение желанного освобождения от бремени заповедей». Однако освобождение было лишь иллюзией; только экономическая революция могла дать свободу такому человеку, как Нахман. Впрочем, и революция была не более чем очередным миражом.
Поначалу казалось, что Нахман будет доволен своей пекарской работой: он хорошо изучил ремесло, его повысили в должности, и у него впервые в жизни появилась новая одежда.
Он взглянул на себя в зеленоватое зеркало торгового центра и был ошеломлен. Продавцы, пританцовывая вокруг него, целовали кончики пальцев и пели ему хвалы… И домой он шел, будто во сне, неся под мышкой сверток с лохмотьями, которые до той поры были его единственной одеждой.