Ни слова в ответ, я для него просто не существовал. И вдруг я увидел, что Ленька улыбается. Странной и опасной была его улыбка: краешки темных, спекшихся губ туго оттянуты книзу. Он глядел поверх моей головы, поверх леса, в какую-то ему одному ведомую даль: там пылали пожары, гремели выстрелы и, обливаясь кровью, шел в последний, смертный бой его отец.
Эхо
Синегория, берег, пустынный в послеполуденный час, девчонка, возникшая из моря… Этому без малого тридцать лет.
Я искал камешки на диком пляже. Накануне штормило, волны, шипя, переползали пляж до белых стен Приморского санатория. Сейчас море стихло, ушло в свои пределы, обнажив широкую, шоколадную, с синим отливом полосу песка, отделенную от берега валиком гальки. Этот песок, влажный и такой твердый, что на нем не отпечатывался след, был усеян сахарными голышами, зелено-голубыми камнями, гладкими, округлыми стекляшками, похожими на обсосанные леденцы, мертвыми крабами, гнилыми водорослями, издававшими едкий йодистый запах. Я знал, что большая волна выносит на берег ценные камешки, и терпеливо, шаг за шагом обследовал песчаную отмель и свежий намыв гальки.
— Эй, чего на моих трусиках расселся? — раздался тоненький голос.
Я поднял глаза. Надо мной стояла голая девчонка, худая, ребрастая, с тонкими руками и ногами. Длинные мокрые волосы облепили лицо, вода сверкала на ее бледном, почти не тронутом загаром теле, с пупырчатой проголубью от холода.
Девчонка нагнулась, вытащила из-под меня полосатые, желтые с синим трусики, встряхнула и кинула на камни, а сама шлепнулась плашмя на косячок золотого песка и стала подгребать его к бокам.
— Оделась бы хоть… — проворчал я.
— Зачем? Так загорать лучше, — ответила девчонка.
— А тебе не стыдно?
— Мама говорит, у маленьких это не считается. Она не велит мне в трусиках купаться: от этого простужаются. А ей некогда со мной возиться…
Среди темных шершавых камней что-то нежно блеснуло: крошечная чистая слезка. Я вынул из-за пазухи папиросную коробку и присоединил слезку к своей коллекции.
— Ну-ка, покажи!..
Девчонка убрала за уши мокрые волосы, открыв тоненькое, в темных крапинках лицо, зеленые, кошачьи глаза, вздернутый нос и огромный, до ушей, рот, и стала рассматривать камешки.
На тонком слое ваты лежали: маленький, овальный, прозрачный, розовый сердолик и другой сердолик, покрупнее, но не обработанный морем и потому бесформенный, глухой к свету, несколько фернампиксов, в фарфоровой, узорчатой рубашке, две занятные окаменелости — одна в форме морской звезды, другая с отпечатком крабика, небольшой «куриный бог» — каменное колечко и гордость моей коллекции — дымчатый топаз, клочок тумана, растворенный в темном стекле.
— За сегодня собрал?
— Да ты что!.. За все время!..
— Небогато.
— Попробуй сама!..
— Очень надо! — Она дернула худым шелушащимся плечом. — Целый день ползать по жаре из-за паршивых камешков!..
— Дура ты! — сказал я. — Голая дура!
— Сам ты дурачок!.. Марки небось тоже собираешь?
— Ну собираю, — ответил я с вызовом.
— И папиросные коробки?
— Собирал, когда маленьким был.
— А чего ты еще собираешь?
— Раньше у меня коллекция бабочек была…
Я думал, ей это понравилось, и мне почему-то хотелось, чтобы ей понравилось.
— Фу, гадость! — Она вздернула верхнюю губу, показав два белых острых клычка. — Ты раздавливал им головки и накалывал булавками?
— Вовсе нет, я усыплял их эфиром.
— Все равно гадость… Терпеть не могу, когда убивают.
— А знаешь, чего я еще собирал? — сказал я, подумав. — Велосипеды разных марок.
— Ну да?
— Честное слово! Я бегал по улицам и спрашивал у всех велосипедистов: «Дядя, у вас какая фирма?» Он говорил: «Дуке», или там «Латвелла», или «Опель». Так я собрал все марки, вот только «Эндфилда Роял» у меня не было… — Я говорил быстро, боясь, что девчонка прервет меня какой-нибудь насмешкой, но она смотрела серьезно, заинтересованно и даже перестала сеять песок из кулака. — Я каждый день бегал на Лубянскую площадь, раз чуть под трамвай не угодил, а все-таки нашел «Эндфилд Роял»! Знаешь, у него марка лиловая с большим латинским «Р»…
— А ты ничего… — сказала девчонка и засмеялась своим большим ртом. — Я тебе скажу по секрету: я тоже собираю…
— Что?
— Эхо… У меня уже много собрано. Есть эхо звонкое, как стекло, есть как медная труба, есть трехголосое, а есть горохом сыплется, еще есть…
— Ладно врать-то! — сердито перебил я.
Зеленые, кошачьи глаза так и впились в меня.
— Хочешь, покажу?
— Ну хочу…
— Только тебе, больше никому. А тебя пустят? Придется на Большое седло лезть.
— Пустят!
— Так завтра с утра и пойдем. Ты где живешь?
— На Приморской, у болгар.
— А мы у Тараканихи.
— Значит, я твою маму видел! Такая высокая, с черными волосами?
— Ага. Только я свою маму совсем не вижу.
— Почему?
— Мама танцевать любит… — Девчонка тряхнула уже просохшими, какими-то сивыми волосами. — Давай купнемся напоследок!
Она вскочила, вся облепленная песком, и побежала к морю, сверкая розовыми узкими пятками.