— Нет, не надо, не надо! — воскликнула Гризельда. — Я потом соберу вместе с горничными, когда ты будешь знать, куда… Я буду рада тебе помочь. Я сейчас сделаю нам всем какао. С пастеризованным молоком и сахаром — это успокоит твой желудок.
Они уютно уселись рядом и подбросили в камин угля и собранных Флоренцией дров.
— У меня всегда было какое-то двойственное впечатление от этого места, — сказала Флоренция. — Мне казалось, что это твердыня безысходной невинности — а весь опыт находится во внешнем мире, и он весь такой соблазнительный, блестящий. А теперь я бы все отдала, лишь бы остаться здесь и научиться ясно мыслить. Понятно, что сейчас я этого не умею. Я пошла на поводу у своих чувств, а они оказались плохими, и хуже того —
— Проси, — сказала Гризельда.
— Ты не съездишь со мной к папе? Я боюсь, что кто-нибудь — или папа, или я — скажет что-нибудь непоправимое или сделает какую-нибудь глупость… что-нибудь безумное…
— Ты уверена? — спросила Гризельда.
— Кажется, да. В любом случае, может быть, ты доедешь со мной до Лондона, а там посмотрим, как я буду себя чувствовать.
Две молодые женщины стояли в кабинете Проспера Кейна среди поддельных Палисси, у поддельного «Благовещения» Лоренцо Лотто. Проспер, сидевший за столом, назвал их появление приятным сюрпризом. Он не знал, что их привело, но видел, что ничего приятного в этом не будет. Наверное, Флоренция влезла в долги. Он пригласил девушек сесть. Комната была маленькая — Просперу пришлось оставаться за столом, и в этой позе он был похож на судью.
Флоренция сказала:
— Я попросила Гризельду тоже приехать, потому что мне нужно… нужно, чтобы этот разговор был… оставался в рамках… мне нужно, чтобы ты мог думать.
— Похоже, это что-то страшное, — отозвался Проспер, стараясь, чтобы голос звучал небрежно.
— Да, — сказала Флоренция. — Боюсь, что я беременна.
Лицо Проспера застыло, словно обратившись в маску. Флоренция никогда не видела отца таким — а вот его солдаты видели раз или два. Он спросил:
— Ты уверена?
— Да.
— Ты ходила к доктору?
— Не совсем. Я не решилась. Я попросила Дороти. Она уже сдала все экзамены… в этой области…
— Ну что ж, — сказал Кейн. — Он должен на тебе жениться. Прямо сейчас, немедленно. Если он беспокоится из-за денег, я помогу.
— Это не Герант, — сказала Флоренция. И мрачно добавила: — Я должна вернуть ему кольцо. Давно должна была. Я чувствую… чувствую…
— Тогда… кто?
Он был солдатом. Он умел убивать и хотел убить. Флоренция увидела еще одно неведомое ей ранее лицо отца. Ее собственное лицо застыло маской — чем-то похожей на отцовскую.
— Я не хочу, чтобы ты знал. Это был один-единственный раз. Я не хочу… чтобы этот…
Она вздрогнула. Ей показалось, что отец, который в жизни не поднимал на нее руки, сейчас ударит. Видно было, как он принял решение не бить. Гризельда, наблюдавшая за обоими, подумала, что их застывшие лица — как маски в греческой трагедии. Проспер не то вздохнул, не то ахнул.
— Мне нужно подумать. Дайте мне подумать.
Мысли неслись у него в голове, как затравленные звери в темном лесу. Он не оставит Флоренцию в беде. Дочь была его самым любимым существом, приносящим самую большую радость его жизни. Это напомнило ему об Имогене и будущем ребенке. Он знал, не формулируя словами, что этот нежеланный ребенок появился в каком-то смысле из-за того желанного, ожидаемого ребенка. Поэтому Кейн не мог и думать о том, чтобы… да, чтобы убить — этого ребенка, внука или будущего внука его обожаемой Джулии. Он подумал: «Я должен взять ее к себе и переносить — и она… они тоже должны будут переносить — бесчестье и много худшие вещи». Он подумал об этом и сказал — почти прошептал:
— Я должен оставить Музей и поселиться в провинции, где-нибудь в глуши, где мы сможем все…
— Ни в коем случае, — сказала Флоренция. — Я этого не вынесу. Я лучше умру.
И добавила:
— Надо устроить так, чтобы я уехала на время… до тех пор, пока… и найти кого-нибудь, кто заберет… заберет…
Она не могла произнести «ребенка». Проспер крутил в голове невообразимые факты. Как теперь будет его дочь жить под одной крышей с его молодой женой и новорожденным ребенком? Он не хотел, чтобы Флоренция отдала ребенка — это ведь его, Проспера, плоть и кровь, они не заслуживают того, чтобы их извергли во тьму. Он не знал, что делать. Лицо стало другой маской — растерянного старика.
Гризельда сказала: