Почему-то Джулиан с полной ясностью вспомнил Лес из «Алисы в Зазеркалье», где ни у чего не было имен — ни у деревьев, ни у тварей, ни у самой Алисы. Он лежал, плавая в морфине, и думал об именах. Когда хоронили убитых, их имена писали на временных столбиках, от которых, из-за бесконечной стрельбы, часто оставались одни ошметки. И имена их живут в роды.[119] Одурманенному сознанию представилась вереница имен — они, словно крысы, носились по полю битвы, ища тела, к которым когда-то были прикреплены. Словно долина костей пророка Езекииля. Раньше он думал, что имя живет само по себе, но люди, встреченные в окопах, были не настолько реальны, чтобы у них была именованная жизнь — жизнь, которая простиралась бы в прошлое и в будущее, в миропорядке, который когда-то считался нормальным. Люди и их имена были необязательны: Джулиан понял, что заучивал их имена с какой-то тупой печалью: столько их уже не нужно, их нет смысла помнить, потому что некого ими звать — не вызовешь тех, кто распластан и рассеян в истоптанной трясине, бывшей когда-то зелеными полями и лесами. Можно только писать стихи об исчезающих именах. Он не хотел писать о красоте, скорби или высокой решимости. Он собирался — если не сойдет с ума и если его не убьют — попробовать написать мрачный стишок-другой об именах окопов и полей битвы. Какой-то книгочей, припомнив «Алису», присвоил окопам имена из сказок: окоп Моржа, окоп Шорьков, Пыряющий окоп, Глущоба, Твидлдам и Твидлди. Где-то был «Картинный лес» — а это еще откуда? Джулиану попадались «окоп Питера Пэна», «роща Крюка» и «коттедж Венди». Это были творения какого-то другого шутника, но Джулиан мог и их вплести в свои «кошачьи колыбельки», эфемерные слова в мире, где ничто не сохраняет форму после взрыва. Строишь себе нору из наваленных трупов и называешь ее «Тупиковым окопом», «Прорвой мертвеца», «Незаконченным окопом», «Не окопом», «Дырой» или «Цикутой». Пришел санитар и сказал, что Джулиана повезут в полевой госпиталь. Он что-то пытается сказать? Имена, ответил Джулиан. Имена. Имена сползают с вещей. Больше не держатся.

Ему дали морфина. Проваливаясь, он задавался вопросом: а есть ли морфиновый окоп?

Так много, так много всего, что когда-то было его жизнью, он не хотел больше именовать и вообще помнить. Бодрствуя, он заталкивал все это поглубже. Но во сне оно поднималось, как приливная волна мертвой и умирающей плоти, и начинало его душить.

В полевом госпитале Джулиан время от времени думал об английском языке. Он думал о солдатских песнях — мрачных и торжествующих. Мы здесь раз мы здесь раз мы здесь.

Подальше от Ипра быть бы сейчас,Где снайпер хитрый не целит в нас.В окопе сыро.Сводит живот,Знать, нам мортираОтбой пропоет.Был у меня товарищ,Он был мне родней, чем брат.Мы с ним под барабаны,Маршировали в ад.[120]

Поэзия, думал Джулиан, — это вещество, которое выжимается из людей смертью, близостью смерти, страхом смерти, чужими смертями.

Он начал составлять список слов, более недействительных. Слава. Честь. Наследие. Радость.

Он расспрашивал других про названия окопов. И слышал в ответ: «Крысиная аллея», «Дань», «Дохлая корова». «Дохлый пес», «Дохлый гунн», «Падаль», «Фабрика черепов», «Райская роща», «Окоп Иуды», «Окоп Искариота». Было также множество религиозных названий: «Павел», «Тарс», «Лука», «Чудо». Многие окопы назывались по лондонским улицам и театрам, а еще больше — в честь женщин: «Окоп кокетки», «Девка», «Корсет». Джулиан записывал названия в книжку и уже начал нанизывать их в строку, но у него все время болела голова. Названия окопов сами складывались в пародии на детские песенки.

Пруха, непруха,Пули над ухомКак сержант под мухойЖужжит шрапнель под брюхом…[121]

Это никуда не годилось. Но сама идея была перспективной. Руперт Брук погиб — умер год назад в Греции от воспаления на губе. Он писал о чаепитии в гранчестерской столовой, о меде или чем-то таком, немыслимом сейчас, а еще о том, что война стала освобождением от недожизни, от ее грязных и унылых песен, и люди бросаются в бой, «как пловцы ныряют в чистую воду».[122] Этих детей, думал Джулиан, кто-то околдовал и заморочил, словно некий гаммельнский крысолов сыграл на дудочке, и все они послушно бросились за ним под-землю. Немцы потопили «Лузитанию», и Чарльз Фроман, импресарио, поставивший «Питера Пэна», утонул, не теряя храброго достоинства и, видимо, повторяя про себя бессмертную строку, благоразумно вырезанную из постановок военного времени: «Умереть — это ужасно большое приключение».

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Все книги серии 1001

Похожие книги