За сеном отправились мы на луговину к Откосу, где все лето краснела в траве земляника и качалась на ветках малина. Ягоды манили нас, и мы с радостью спешили туда по узкой тропе, круто взбегавшей под самую гору.
Пока добрели до луговины, мы взмокли, щеки у нас пылали, сердечки гулко стучали и дыхание учащалось с порывами ветра. Мы старательно расстелили холстину и стали накладывать на нее сено. Мы с братиком хоть и по маленькой охапке, а тоже помогали маме. Сено мы увязали в холстину, взвалили на телегу, укрепили и радостные, что нам удалось собрать чуть ли не воз, вприпрыжку припустились к дому.
По дороге немного побегали на лугу, пошарили в орешнике. Повсюду одуряюще пахло сосной, травами и цветами. Воздух был чист и прозрачен до самого поднебесья. Только над Верхними лугами блуждали клоки облаков. Часть их оторвалась и потянулась к Расселине.
Юрко нашел срубленную сосновую ветку и тут же сделал из нее лошадку. Весело подскакивая, носился он на ней по мягкой траве. Каштановый чуб растрепался, с губ срывались радостные крики.
Подстегивая прутиком деревянную лошадку, он кричал:
— Но-о, Фейко, но-о…
У мамы подергивались губы, и трудно было понять, улыбается ли она или горюет. Наверное, вспомнила нашего Ферко, как он свозил сено с этих лугов, а вот сейчас вокруг него грохочут пушки. Может, рядом с ним падают смертельно раненные, устремляя к нему взгляды, молящие о спасении. Всем нам было жалко нашего Ферко, а мама утешалась только тем, что, может, отец встретится с ним на войне. Он тотчас узнал бы его по огромным глазам, голубевшим от верности, по красивым, вырезанным острым листочком ушам. Узнал бы и буйный хвост Ферко, придававший ему такой важный вид. Нас всегда радовала мысль, что если отец с Ферко встретятся в этой кровавой резне, то они признают друг друга, и счастливый Ферко заржет, задрав морду.
— Но-о, Фейко, но-о…
Братик снова погоняет лошадку и вспугивает мамины мысли. Он скачет рядом с ней верхом на деревянной лошадке и смеется — колокольцем звенит его чистый ребячий голос.
Мама, придя в себя, говорит:
— Ну, дети, пошли. Легонько спустимся под гору, а потом придем еще раз.
Мама довольна нашей работой. Она впрягается в оглобли и тащит нагруженную повозку.
На ровной дороге мы помогаем ей, а на спуске повозка катит сама. Ее еще приходится сдерживать, а то как бы она не обхитрила нас и не ринулась как угорелая с кручи. Все равно совладать с ней — свыше человеческих сил, чем дальше, тем быстрее она несется. Мы поначалу бежим, потом уже мчимся во весь дух. Юрко не поспевает, отстает, я тоже. Бетка с Людкой, держась за руки, бегут и все пытаются поравняться с повозкой. Но расстояние между ними и повозкой непрерывно увеличивается.
Мама с повозкой уже на нижнем конце луговины. Она приближается к берегам пересохшего ручья — когда-то давно потоки вырыли здесь глубокое русло. Его берега — высокие отвесные кручи, похожие на страшную пропасть. К самой круче подступает Ливоров лес. На опушке светло-зеленые деревца, под ними хороводы грибов. Там, где редкий ельник примыкает к руслу, проходит дорога. Вот-вот мама свернет на нее. Она с повозкой пробегает последний спуск.
Мы стоим и смотрим ей вслед.
Бетка по-взрослому, а может, в предчувствии чего-то недоброго, говорит:
— И чего она только такой воз потащила! Думает, управится. За мужика готова ворочать, а то и за двоих…
Только она это сказала, вдруг видим, повозка проносится над придорожной межой, и оглобли вместе с мамой взвиваются вверх. Мама так и летит по воздуху, не касаясь земли, повиснув на оглоблях. Видно, нет сил перетянуть их книзу: при ударе о межу тяжелые вязанки сена подались назад. Повозка неудержимо несется к крутояру.
Людка зажмуривается. Бетка кричит не своим голосом. Он отдается по ту сторону ручья и разносится по всей округе.
Мы с братиком в ужасе глядим друг на друга.
Я даже не заметила, как повозка скрылась из виду, мы услышали только стук колес о камни и хруст валежника на косогоре, когда она неслась в пропасть.
Маму выбило из оглобель, и она в беспамятстве повисла на кустах.
Мы стали громко плакать, только Бетка держалась и делала знаки людям, сбежавшимся на ее крик со всей деревни.
Маму сняли с куста и положили на телегу с воловьей упряжкой. Так и дошли мы с ней до самого дома. Она была еще без сознания, когда ее внесли в горницу и положили на постель. Лицо у нее было бледное, губы плотно сжаты. Над высоким выпуклым лбом иссиня-черные волосы. Брови, точно углем нарисованные.
Я неотрывно глядела на нее, сидя на руках у тетки Порубячихи. Я обнимала тетку за шею и чувствовала, как у нее на затылке напрягаются от гнева жилы. Должно быть, она думала о войне, которая обрекла многих женщин на такие мучения. И многих детей. Я видела, что глаза ее стали еще темней — так всегда темнеет горизонт перед бурей.
Вокруг мамы хлопотали женщины, стараясь привести ее в чувство: растирали уксусом, делали холодные компрессы.
Тетка Липничаниха ходила по горнице, скрестив на груди руки, и испуганно говорила:
— Ну-ка, послушайте, колотится ли у ней сердце?
Одна из женщин нагнулась, послушала.