Она пригнулась к маме и с удовольствием шепнула, что сделал это барабанщик Шимон Яворка. Уж верно, из-за тех серег, что Петраниха за кило муки вытянула из ушей его крестницы.
Урожай в этот второй военный год выдался на редкость богатый. Ветер с трудом колыхал затяжелевшие колосья. Поля пожелтели, точно кто осыпал их золотом. А стали жатву свозить в риги, возы так и трещали под грузом громадных снопов. В молотьбу на токах раздавались даже песни. Народ радовался, что хлеба наконец будет вдоволь.
И наша мама, повеселев, молотила. А то вдруг отложит цеп и станет пересыпать в ладонях зерно, точно самую большую драгоценность, налюбоваться не может. И холод, должно быть, ей нипочем, тепло становится от одной мысли, что сберегла все же хозяйство и, главное, поле на Брезовце, спокон веку такое обильное и благодатное.
Мамину радость, как никто, разделял Матько Феранец. Частенько бросал он в эти дни работу на городских панов и прибегал к нам помочь с молотьбой.
— Зерно, оно дороже денег, хозяйка, — твердил он, и добрая, чуть приметная улыбка освещала его лицо. — Знатный хлебушек из него выйдет. Я бы целый каравай проглотил — у меня даже слюнки текут. Настоящего-то хлеба я уж и не припомню, когда ел. Паны в городе думают, что бедному человеку всякую дрянь можно скормить.
Пока мельники не стали молоть зерно нового урожая, мы ели хлебные лепешки. А на рождество мама испекла нам и Матько большой каравай. Матько расчувствовался и запел хвалу караваю — пахучей корке да ямочке посередке.
— Да вознаградит вас господь сторицей за ваше добро. Дождаться бы только вам письма от хозяина.
Мама вздрогнула. Летом, пока трудились в поле, она забывалась. Но как пришла осень, она все чаще оставалась одна, и тоска не давала ей покоя. Только думала она, никто этого не замечает. А слова нашего Матько будто пробудили ее ото сна. Тут она поняла, отчего он иной раз, прислонив к овину цеп, подходил заглянуть с пристенья в горницу — в полдень мама обычно поджидала у окна почтальоншу Верону. А оправдывалась тем, что идет приготовить еду. Но Матько, видно, не верил. И в самом деле, мама никак не могла дождаться весточки с фронта, и чем ближе было к рождеству, тем нестерпимей становилось ее ожидание. В прошлое рождество она надеялась, что отец вернется, нынче ждала хотя бы письма.
— Два словечка, не более, — сказала она, горестно ломая руки, — да хоть одно-разъединственное: жив.
— Вы совсем изведетесь с этим письмом, — упрекнула ее Бетка и вышла из горницы.
Мы слышали, как она рубит в сарае дрова, как с силой всаживает колун в чурку, словно дрова были повинны в том, что ей уже нельзя ни попеть, ни посмеяться, что детство ее безвозвратно уходит в несправедливых страданиях, которыми война придавила людей. Мы даже в горнице слышали, как она распевает с досады, словно кому-то назло. У Бетки был сильный, звучный голос, она была большая охотница петь. А вот нужда и тревога за отца отнимали у нее самые счастливые дни юности. Поэтому мама иной раз заставляла себя смеяться, чтобы хоть так возместить нам то, чем обделило нас тогда время.
И на это рождество Матько с дедушкой с верхнего конца срубили нам елочку. Убранная, стояла она у окна, и свежая ее зелень пробуждала в нас мечты о том, о чем мы и думать не смели весь год. Радость Матько при виде подарков, которые приготовила ему мама, передалась и нам.
Всякий раз, заглядывая под елочку, я представляла себе, что там под нижними ветками полным-полно самых разных игрушек. Как-то осенью тетка Верона взяла меня с собой в средний замок. Мне позволили одним глазком заглянуть в детскую. Целое полчище кукол, колясочек, тележек, блюдечек, горшочков, зверюшек ослепило меня. Большой конь-качалка стоял на полу, у корзины лежала кошечка, точь-в-точь как живая, не различишь. С тех пор мне часто это снилось.
Верона сказала мне тогда, что все эти игрушки принес в замок Ежишко. А носит он подарки только хорошим детям, об этом все говорили. Вот и засела в мою головку-маковку мысль: почему же это на небе решили, что дети из замка лучше, чем мы?
От этой мысли я совсем потеряла покой, и когда однажды тетка Верона позвала меня отдать ленту, отпоротую от нарядного фартука, который она носила еще в служанках, я спросила ее об этом.
Но Верона ничего не объяснила, только знакомой шершавой рукой откинула мне волосы со лба и сказала примерно так:
— Много знать хочешь, а время твое еще не приспело — того и гляди, головка кругом пойдет. Вот подрастешь, глаза у тебя сами откроются.
Но все равно у меня из головы не выходила детская в замке с полным коробом игрушек. Ночью все эти куклы приходили оттуда ко мне. И я не могла наглядеться на их черные волосики и голубые, точно цветы льна, глазки, на желтые волосики и черные, как сливы, глаза. А одна моргала ресницами и говорила «мама». Как-то в порыве огромной любви я нежно прижала ее и вдруг проснулась.
И на душе у меня стало так же тоскливо, как, верно, бывало и маме, когда она битый полдень просиживала у окна, а тетка Верона с почтальонской сумкой на боку проходила мимо нашего дома.