– Ах, мама, как я вспомню про Иванова, как вспомню… так бы, кажется, и умер сейчас.
Мать молча гладила голову сына.
– Ну, а если б ты пошел к нему? – спросила она ласково.
Тёма не сразу ответил.
– Нет, мама, не могу, – сказал он дрогнувшим голосом. – Когда я знаю, что больше не увижу его… так жалко… я так люблю его… а как подумаю, что пойду к нему… я больше не люблю его, – тоскливо докончил Тёма, и слезы опять брызнули из его глаз.
– Ну и не надо, не ходи. Когда-нибудь в жизни, когда ты выйдешь хорошим, честным человеком, Бог даст, ты встретишься с ним и скажешь ему, что если ты вышел таким, то оттого, что ты всегда думал о нем и хотел быть таким же честным, хорошим, как он. Хорошо?
Тёма молча вздохнул и задумался. Мать тоже замолчала и только продолжала ласкать своего не устоявшего в первом бою сына.
Вечером, в кровати, Тёма осторожно поднял голову и, убедившись, что все уже спят, беззвучно спустился на пол и, весь проникнутый горячим экстазом, охваченный каким-то особенным, так редко, но с такой силой посещающим детей огнем веры, жарко молился, прося Бога послать ему силы ничего не бояться.
И вдруг, среди молитвы, Тёма вспомнил Иванова, его добрые глаза, так ласково, доверчиво смотревшие на него, вспомнил, что больше его никогда не увидит… и, как-то завизжавши от боли, впился зубами в подушку и замер в безысходной тоске…
X. В Америку
Тоскливо, холодно и неприветно потекла гимназическая жизнь Тёмы. Он не мог выносить классной комнаты – этой свидетельницы его былого счастья и падения, хотя между товарищами Тёма и встретил неожиданную для него поддержку. Через несколько дней после тяжелого одиночества Касицкий, подойдя и улегшись на скамейке перед Тёмой, подперев подбородок рукой, спросил его ласково и сочувственно, смотря в глаза:
– Как это случилось, что ты выдал? Струсил?
– Черт его знает, как это вышло, – заговорил Тёма, и слезы подступили к его глазам, – раскричался, затопал, я и не помню…
– Да, это неприятно… Ну, теперь ученый будешь…
– Теперь пусть попробует, – вспыхнул Тёма, и глаза его сверкнули, – я ему, подлецу, в морду залеплю…
– Вот как… Да, свинство, конечно… Жалко Иванова?
– Эх, за Иванова я полжизни бы отдал!
– Конечно… водой ведь вас, бывало, не разольешь. А моя-то сволочь, Яковлев, радуется.
Каждый день Касицкий подсаживался к Тёме и с удовольствием заводил с ним разговоры.
– Послушай, – предложил однажды Касицкий, – хочешь, я пересяду к тебе?
Тёма вспыхнул от радости.
– Ей-богу… у меня там такая дрянь…
И Данилов все чаще и чаще стал оглядываться на Тёму. Данилов подолгу, стараясь это делать незаметно, вдумчиво всматривался в бледное, измученное лицо «выдавшего», и в душе его живо рисовались муки, которые переживал в это время Тёма. Чувство стыдливости не позволяло ему выразить Тёме прямо свое участие, и он ограничивался тем, что только как-то особенно сильно жал, при встрече утром, руку Тёмы и краснел. Тёма чувствовал расположение Данилова и тоже украдкой смотрел на него и быстро отводил глаза, когда Данилов замечал его взгляд.
– Ты куда? – спросил Данилов Касицкого, который с ворохом тетрадей и книг несся весело по классу.
– А вот, перебраться задумал…
Эта мысль понравилась Данилову; он весь урок что-то соображал, а в рекреацию, подойдя решительно к Тёме и став как-то, по своей привычке, вполуоборот к нему, спросил, краснея:
– Ты ничего не будешь иметь против, если и я пересяду к тебе?
– Я очень рад, – ответил Тёма, в свою очередь краснея до волос.
– Ну, и отлично.
– И ты? – увидав Данилова, проговорил обрадованный и возвратившийся откуда-то в это время Касицкий.
И он заорал во все горло:
Один из двух старых соседей Касицкого, Яковлев, шепнул на ухо Филиппову:
– Карташев и им удружит…
И оба весело рассмеялись.
– Моя дрянь смеется, – проговорил Касицкий, перестав петь. – Сплетничают что-нибудь. Черт с ними!.. Постойте, теперь надо так рассесться: ты, Данилов, как самый солидный, садись в корень, между нами, двумя сорванцами. Ты, Карташев, полезай к стене, а я, так как не могу долго сидеть на месте, сяду поближе к проходу.
Когда все было исполнено, он проговорил:
– Ну вот, теперь настоящая тройка! Ничего, отлично заживем.
– Ты любишь море? – спросил однажды Данилов у Тёмы.
– Люблю, – ответил Тёма.
– А на лодке любишь кататься?
– Люблю, только я еще ни разу не катался.
Данилов никак не мог понять, как, живя в приморском городе, до сих пор ни разу не покататься на лодке. Он давно уже умел и грести и управлять рулем. Он, сколько помнил себя, все помнил то же безбрежное море, их дом, стоявший на самом берегу, всегда вдыхал в себя свежий запах этого моря, перемешанный с запахом пеньки смоляных канатов и каменноугольного дыма пристани. Сколько он помнил себя, всегда его ухо ласкал шум моря, то тихий и мягкий, как шепот, то страстный и бурный, как стон и вопли разъяренного дикого зверя. Он любил это море, сроднился с ним; любовь эту поддерживали и развили в нем до страсти молодые моряки, бывавшие у его отца, капитана порта.