— Что она находила в этом? Чем ее привлекала их порочная и грязная жизнь?
Я пожала плечами. К глазам подступали слезы:
— Не знаю.
Луэлла ответила бы маме. Может, так она и сделала. Может, она кричала и плевалась, когда ее уводили.
— Что ты там делала? — Мама обхватила себя руками, будто готовясь услышать худшее.
— Смотрела и писала. — Я не собиралась раскрывать ей подробности, чтобы она не растоптала, как свой окурок, наши самые драгоценные мгновения.
Мама сняла с крюка корсет:
— Помоги мне с этим.
Она со свистом вдохнула сквозь зубы, втянула живот, прижала руки к бедрам, чтобы я смогла застегнуть крошечные механические застежки. Когда она повернулась ко мне, на ее лице уже не было злости, как будто корсет всю ее выжал. Брови расправились, уголки губ опустились, лицо стало печальным.
— Когда вы были маленькими, я беспокоилась, что Луэлла слишком уж сильно привязана к тебе. Она таскала тебя повсюду, бежала к тебе, если ты плакала, и говорила мне, если ты хотела есть. Но потом оказалось, что это ты слишком к ней привязана. — Она тяжело вздохнула. — Жаль, что ты пошла за ней в цыганский табор, но я знаю, что ничего подобного не повторится. Просто не уходи и не сердись на меня. Ты будешь держаться, пока сестры не будет. Хорошо? Обещаешь?
Я кивнула, радуясь, что все лето успешно скрывала от нее свои приступы.
В течение месяца отец появлялся редко — рано уходил в контору и задерживался там допоздна. Ни разу он не спросил меня о моих рассказах, но мне все равно нечего было ему показать. В его отсутствие мама становилась невероятно энергичной. Движения делались быстрыми, резкими, юбки хлопали, браслеты звенели. Лето почти закончилось, но мы с ней ходили на пикники, посещали театр и бывали на пляже. В Ньюпорт уехало не все общество, и оставшиеся в городе дамы заполняли нашу гостиную, болтали и хихикали.
Луэлла, как весело сообщала мама, уехала в летний лагерь. Какой лагерь? Мамаши были заинтригованы, уверяли, что их собственным дочерям — девицам с постными вежливыми улыбками, скучавшим тут же рядом, — тоже не помешала бы дисциплина.
— Где-то на севере, — неопределенно отвечала мама. — Совсем забыла название. Расскажу, когда оплачу счета. — И тут же мило посмеивалась над собственной забывчивостью.
Девушки отводили меня в сторону, спрашивали, где Луэлла на самом деле. От их дыхания пахло селедкой — мама подавала ее на маленьких крекерах, которые отчаянно крошились.
— Она в летнем лагере, правда. — Я легкомысленно улыбалась. То ли мамин фальшивый смешок их насторожил, то ли они прекрасно понимали, что Луэлла ни за что не осталась бы ни в каком гадком лагере.
Одна тихая девушка со змеиными повадками спросила:
— А ты почему не поехала?
— Мама хотела, чтобы я составила ей компанию. — Это уже походило на правду.
Если мне удавалось улизнуть одной, я шла по Болтон-роуд наверх, к подъездной дорожке Дома милосердия, которая вилась вокруг холма. Я стояла, прижавшись лицом к чугунным воротам, высматривая малейшие признаки жизни, но ни одна девушка не спускалась к самой дороге. Никто никогда не выходил из чисто побеленного домика у ворот. Отсюда я видела только часть темного здания, стрельчатые окна, арки дверей, шпиль часовни, высящийся над деревьями. Я сочинила сотни историй о том, что случилось с Луэллой в этом месте.
Наступил сентябрь. Начались занятия в школе, но Луэллы все еще не было. Тени под папиными глазами все густели, и он со мной не разговаривал. По ночам я слышала, как он вышагивает по коридору. Если я встречала его утром, он выглядел так, будто забыл о моем существовании. Вежливое уклончивое «доброе утро» — вот и все разговоры.
С приходом осени маму покинули силы. Она больше не утруждала себя выдумыванием правдоподобной лжи и заявила, что Луэллу отослали к далекой родственнице в Чикаго.
— А не в Париж?
Мама смутилась.
— Вы собирались отправить ее в Париж, помнишь?
— Нет, не в Париж, — грустно ответила она.
Мне хотелось крикнуть, что она лжет, но горло вдруг перехватило, а в груди поселилась тяжесть, которая не позволила заговорить.
В школе я не могла ни на чем сосредоточиться. Мысли разбегались в разные стороны. Голоса учителей сливались в один. Доска расплывалась перед глазами, строчки сбегали с листов. С каждым днем канат жизни под ногами завязывался в новые узлы: удерживать равновесие становилось все труднее.
Я ни разу не ходила в цыганский лагерь: боялась, что за ручьем и холмом я увижу только опустевший луг, выгоревшую траву на месте костров, уходящие вдаль следы колес да призрак танцующей в лунном свете сестры. Я обвязала ленточку Трея вокруг запястья — бледно-желтый цвет казался гаснущим лучиком солнца — и попыталась вспомнить сказки Марселлы о волшебстве и зле.
Как-то в начале октября, когда мисс Пейсли вышла из художественного класса, три девочки сдвинули свои листки, чтобы сесть рядом, склонились над рисунками и перешептывались достаточно громко, чтобы я слышала.
— Вы слышали, что Сьюзи Трейнер никогда не вернется в школу?
— Я слышала, что ее выпустят через три года.
— Три года!