Это в совершенстве чувствовали и понимали те из великих поэтов, которые непосредственно столкнулись с этой загадкой. Шелли, который в «Освобожденном Прометее» дал, можно сказать, продолжение эсхиловской трагедии, говорит в предисловии к своему произведению: «Единственное создание воображения, сколько-нибудь похожее на Прометея, – это Сатана, и на мой взгляд Прометей представляет собою более поэтический характер, чем сатана, так как, не говоря уже о храбрости, величии и твердом сопротивлении всемогущей силе, его можно представить себе лишенным тех недостатков честолюбия, зависти, мстительности и жажды возвеличения, которые отнимают столько симпатий от героя «Потерянного рая». Характер сатаны наводит ум на вредную казуистику, заставляющую нас сравнивать его ошибки с его несчастьями и извинять первые потому, что вторые превышают всякую меру. Между тем Прометей является типом высшего морального и интеллектуального совершенства, повинующегося самым бескорыстным мотивам, которые ведут к самым прекрасным, к самым благородным целям».
И друг Шелли, Байрон, более или менее таким же образом объяснял отношение Прометея к сатане.
И действительно, Люцифер в байроновском Каине, кроме нескольких внешних черт, не имеет ничего общего с Прометеем, потому что не жертвует собою для людей бескорыстно, а добивается от Каина почтения верноподданного и возмущает его против Бога для собственной пользы, чтоб найти союзника и помощника в борьбе с Творцом.
Мотивы бунта Люцифера так же диаметрально разнятся от побуждений, которые толкнули Прометея на борьбу. Первому прежде всего нужна власть над миром, второму – счастие людей. Люцифер – это могучий узурпатор-эгоист, которому не удалось дойти до цели своих мечтаний и который, терзаясь этим, понимает страдания других, родственных ему натур и желает извлечь из них пользу для своих самолюбивых планов.
Прометей не таков.
Он горд, но без тени самолюбия и надменности; сильный, полный бескорыстного сожаления и сочувствия к слабым, за которых и ради которых страдает, титан завязал борьбу с Зевсом не для того, чтобы отнять у него державу, а чтобы спасти несчастное и любимое им человеческое племя.
«Лишь только Зевс занял опустевший отцовский престол, как начал раздавать разным богам дары и должности. Он основал государство,
Таких слов ни Байрон, ни его предшественник, Мильтон, не вложили в уста сатаны, да и не могли вложить, потому что сатана, говорящий таким образом, перестал бы быть сатаною.
Отношение Прометея к Зевсу нельзя сравнивать с отношением Люцифера к Богу: Прометей равен Зевсу, который при его помощи сохранил престол и власть, сатана же – конечное творение бесконечной силы, которой он изменил ради своей гордыни.
В греческом мифе и трагедии упрек в неблагодарности тяготеет на царе Олимпа, а не на его жертве; в библейской легенде и в основанных на ней драмах и эпопеях неблагодарным всегда является падший ангел, который, только благодаря своей стальной непреклонности, отваге, энергии и разуме приобретает некоторые симпатичные и положительные черты, и то больше в
Чувствовать и говорить, как Прометей, мог только гений-покровитель человечества, а не князь тьмы и греха.
Наконец, этот диссонанс греческой мысли и поэзии, как и многие другие, разрешается гармонически: Прометей, освобожденный Геркулесом, примиряется с Зевсом, которому, впрочем, сам когда-то помог удержать власть, сражаясь на его стороне против гигантов и титанов.
В фигурах этих противников Бога, низвергнутых громом в Тартар, многие также усматривали сходство с дьяволом, – и также неосновательно.
Титаны и гиганты, предки и родичи Зевса, – правда, необузданные и дикие, но ничуть не злые силы природы, которые были скованы и упорядочены светлым разумом. Наконец, эта война вспыхнула только один раз, в доисторические времена и, по всей вероятности, более уже не повторится, тогда как борьба Ормузда с Ариманом и небесных сил с дьявольскими будет длиться до конца мира.
Еще более аналогии можно усмотреть в Гадесе и подвластных ему адских богах.
У Гомера Гадес выступает преимущественно как владыка подземного царства и представитель безжалостной смерти, которая для влюбленного в жизнь оптимиста-грека являлась самым ужасным злом, тогда как пессимист-индус, почитающий бытие только за иллюзию, вздыхал по смерти, как по любовнице.