Лакомбы, которых Марта навещала все реже и реже, не могли что-либо заподозрить, проживая в Париже. Просто Марта казалась им все более странной, и все меньше нравилась. Их беспокоило будущее. Они задавались вопросом: что станет с этой парой через несколько лет. Все матери на свете ничего так страстно не желают для своих сыновей, как вступления в брак, но никогда не одобряют жен, которых те выбрали. Вот и мать Жака жаловалась на сына за то, что тот выбрал такую жену. Что касается Жаковой сестры, м-ль Лакомб, то ее злословие находило главный довод в том, что Марта, якобы, хранила тайну некоей идиллии, зашедшей достаточно далеко в то лето, когда они с Жаком только познакомились на море. Эта сестрица предрекала самое мрачное будущее, утверждая, что Марта наверняка изменит Жаку, если уже не сделала этого. Злопыхательство жены и дочери вынуждали порой г-на Лакомба, человека порядочного и любившего Марту, выходить из-за стола. Тогда мать и дочь обменивались многозначительными взглядами. Взгляд г-жи Лакомб означал: «Вот, сама видишь, как женщины такого сорта умеют привораживать мужчин». А взгляд м-ль Лакомб: «Именно потому, что я не какая-нибудь там Марта, мне и не удается выйти замуж». В действительности же эта несчастная под тем предлогом, что, мол, «другие времена, другие нравы» и что, мол, браки нынче не заключаются по старинке, заставляла сбегать своих вероятных мужей именно благодаря своей излишней сговорчивости. Ее виды на очередное замужество длились ровно столько, сколько длится курортный сезон. Молодые люди обещали, что как только окажутся в Париже, тотчас же зайдут просить ее руки, но больше не подавали признаков жизни. Главное обвинение этой барышни, которая, похоже, вовсю готовилась остаться старой девой, состояло в том, что Марта слишком уж легко нашла себе мужа. И она утешалась тем, что только такой простофиля, как ее братец, мог позволить подцепить себя.
Однако, каковы бы ни были подозрения обоих семейств, никто и не предполагал все же, что ребенок Марты мог иметь другого отца, нежели Жак. Я был этим весьма раздосадован. Случались даже дни, когда я обвинял Марту в трусости, в том, что она еще не сказала всем правду. Склонный видеть у всех ту же слабость, которая была свойственна только мне, я думал, что раз г-жа Гранжье закрывала глаза, слегка коснувшись самого начала драмы, то она сохранит их закрытыми до самого конца.
Гроза приближалась. Мой отец угрожал переслать некоторые письма г-же Гранжье. Я весьма надеялся, что он исполнит свою угрозу. Потом поразмыслил. Наверняка г-жа Гранжье утаит эти письма от своего мужа. Впрочем, оба были заинтересованы, чтобы гроза так и не разразилась. Я задыхался. Я призывал эту грозу. Нужно было, чтобы отец переслал эти письма непосредственно Жаку.
И вот настал тот день — день гнева, — когда он сказал мне, что дело сделано. Я чуть не бросился ему на шею. Наконец-то! Наконец он оказал мне эту долгожданную услугу — сообщил Жаку именно то, что мне было так важно, чтобы он узнал. Я жаловался в душе на своего отца за то, что он поверил, будто моя любовь настолько слаба. К тому же эти письма положат, наконец, предел Жаковым излияниям, его умилению нашим ребенком. Моя горячка мешала мне понять, насколько этот поступок был бы безумен, невозможен. Я начал прозревать лишь на следующий день, когда отец, уже овладев собой, попытался меня успокоить (как ему казалось), признавшись, что это неправда. Такой поступок он счел бы бесчеловечным. Но в чем состоит человечность, и в чем — бесчеловечность?
Я истощал свои нервные силы в трусости, дерзости, истерзанный тысячью противоречий моего возраста, пытаясь справиться с приключением взрослого мужчины.
Любовь лишила меня чувствительности ко всему, что не было Мартой. Мне и в голову не приходило, что мой отец тоже мог страдать. Я обо всем судил так превратно и мелко, что всерьез решил, будто между нами наконец-то объявлена война. И я попирал свой сыновий долг не столько даже из-за любви к Марте, сколько (осмелюсь в этом признаться) из желания причинить ему боль, помучить.
Больше я не обращал внимания на записки, которые отец посылал к Марте. Именно она упрашивала меня быть рассудительным и почаще бывать дома. Тогда я кричал на нее: «Значит, ты тоже против меня!» Я стискивал зубы, топал ногами. В том, что я прихожу в такое состояние из-за разлуки с нею на каких-то несколько часов, Марта видела признаки страсти. И эта уверенность, что она любима, придавала ей такую твердость, какой я у нее еще никогда не видел. Она не сомневалась, что я все равно буду думать о ней, поэтому и настаивала, чтобы я вернулся домой.
Скоро я подметил, откуда бралось это мужество. И я изменил тактику: делал вид, что поддаюсь на ее уговоры. Тогда она вдруг менялась в лице. Видя меня таким благоразумным (или таким покладистым), она пугалась, не стал ли я ее меньше любить. И тогда она наоборот, просила меня остаться, так как нуждалась в том, чтобы ее успокоили.