Если говорить о сюжете, то Диккенс был прав: с этой точки зрения «Повесть о двух городах» действительно лучшая из его книг. Она так же (если не более) популярна, как «Дэвид Копперфилд», но это, быть может, объясняется тем, что она лет тридцать с грандиозным успехом шла в театре под названием «Другого пути нет». (В этом спектакле впервые прославился Джон Мартин Харвей.) Мы не знаем более удачной инсценировки первоклассного английского романа, и именно этот факт является решающим для определения места «Повести о двух городах» в творчестве Диккенса. Некоторые критики утверждают, что эта вещь наименее типична для писателя, однако в известном смысле она как раз наиболее типична для него: человек, созданный для сцены, создал чисто сценическое произведение. Оно и задумано было в то время, когда он играл роль в мелодраме, специально для него написанной. Каждый великий актер мечтает об идеальной роли в идеальном спектакле. Представим себе, что великий актер обладает еще и другим талантом: сделать свою мечту явью. Такой осуществленной мечтой и была «Повесть о двух городах». Среди бурлящих страстей, насилия и злодеяний, чередующихся с безмятежно-идиллическими картинами семейного счастья, герой «Повести», циник и развратник, вдруг под влиянием любви совершает благородные поступки: спасает мужа любимой женщины, жертвует собственной жизнью ради ее счастья, и супруги свято чтят память о нем; он будет героем их детей, его пример будет вдохновлять их внуков. Может ли актер желать большего? «То, что делают и переживают герои этой книги, стало для меня таким реальным, как будто я все это проделал и пережил сам», — писал Диккенс, единственный в мире великий актер, который был в то же время и великим созидателем и смог бы изобразить Сиднея Картона на сцене ничуть не хуже, чем на бумаге. Ни одна радостная нота не нарушает драматического звучания повести, в которой (как и в «Гамлете») единственная комическая фигура — это могильщик[182], а вернее — нарушитель могил, Джерри Кранчер, с привычкой «как-то особенно покашливать себе в руку, что, как известно, редко является признаком откровенности и прямодушия». В те дни мало кто, кроме Диккенса (которому были присущи многие элементы стадного чувства), мог оценить по достоинству одну особенность любого стихийного движения: «Известно, что иногда, как бы в экстазе или опьянении, невинные люди с радостью шли на гильотину и умирали под ее ножом. И это было вовсе не пустое бахвальство, но частный случай массовой истерии, охватившей народ. Когда вокруг свирепствует чума, кому-то из нас она вдруг на мгновенье покажется заманчивой — таким человеком овладевает тайное и страшное желание умереть от нее. Да, немало странных вещей таится в каждой душе до поры до времени, до первого удобного случая».
Эта книга, яркая и волнующая, непосредственно связана со всеми переживаниями, которые довелось тогда испытать Диккенсу. Она появилась в то время, когда ее автор влюбился, когда, как он полагал, его позорно предали и незаслуженно оскорбили люди, обязанные ему всем на свете; когда одни из его друзей открыто осудили его, а другие стали относиться к нему с молчаливым неодобрением; когда он почувствовал себя одиноким и непонятым. Защищаясь от этого, как ему казалось, враждебного мира, а заодно и от собственной совести, он в жизни разыгрывал комедию с самим собой, а в литературе создал произведение, полное драматизма. Он писал «Повесть о двух городах», чувствуя себя несправедливо обиженным мучеником, героем, и успех, которым пользуется эта книга, — убедительное свидетельство того, сколько еще в этом мире несправедливо обиженных, но гордых духом мучеников.