Сталинские претензии на южную часть Сахалина и на Курильские острова, положим, хоть как-то соотносились с вопросами советской безопасности и имели опору в русской истории. Но требование свободно распоряжаться портами Дайрена и Порт-Артура и получить право на управление маньчжурскими железными дорогами бралось прямо из царско-империалистических прописей начала века. И потому наименее доступным пониманию является решение Рузвельта в Ялте пойти на удовлетворение всех этих требований и оформить их секретным соглашением, которое предусматривало возвращение Москве господствующей роли в Маньчжурии, утерянной в результате русско-японской войны; роль эта сохранялась до тех пор, пока китайские коммунисты не заняли Пекин в 1949 году.
После Ялтинской конференции радости не было конца. Докладывая Конгрессу, Рузвельт делал упор на договоренности по Организации Объединенных Наций, а не на решениях, предопределявших политическое будущее Европы и Азии. Второй раз в продолжение жизни одного поколения американский президент возвращался из Европы и провозглашал конец эпохи. «Ялтинская конференция, — утверждал Рузвельт, — должна знаменовать собой конец системы односторонних действий, узких союзов, сфер влияния, равновесия сил и всех прочих отживших свой век установлений, пускавшихся в ход на протяжении столетий и никогда не приносивших пользы. Мы предлагаем заменить все это универсальной организацией, куда в конечном счете могут вступить все миролюбивые нации. Я убежден, что и Конгресс, и американский народ воспримут результаты конференции как начало перманентного мира»[539].
Иными словами, Рузвельт предоставил Сталину сферу влияния в Северном Китае для того, чтобы сделать для него привлекательным участие в создании такого мирового порядка, при котором не будет нужды в сферах влияния.
Когда Ялтинская конференция окончилась, сплошь и рядом восхвалялось единство между союзниками военного времени; трения, которые разрушат этот союз, до поры до времени вовсе не брались в расчет. Царствовала надежда, и на «дядюшку Джо» смотрели как на надежного партнера. Вспоминая Ялту, Гарри Гопкинс выражал озабоченность, как бы Сталин, предположительно умеренный политик, не сдался под давлением сторонников твердой линии в Кремле:
«Русские показали, что они могут быть разумными и дальновидными, и ни у президента, ни у нас не было ни малейшего сомнения в том, что мы сможем жить бок о бок с ними и мирно идти рука об руку сколь угодно долго. Но я вынужден сделать в этой связи одну оговорку: я полагаю, всех смущало, что невозможно предсказать, каким будет ход событий, если что-нибудь случится со Сталиным. Мы были уверены, что на него можно рассчитывать, как на разумного, здравого и понимающего человека, но мы никогда не представляли себе, кто или что может быть у него за спиной в Кремле»[540].
Мысль о том, что лицо, занимающее высшую должность в Кремле, является в глубине души умеренным и миролюбивым политиком, нуждающимся в защите от давления неуступчивых коллег, оставалась во все времена постоянной темой американских дискуссий независимо от того, кто конкретно был советским руководителем. Более того, рассуждения подобного рода перешли и на посткоммунистический период и применялись сначала к Михаилу Горбачеву, а затем к Борису Ельцину.
Важность личностных отношений между лидерами и существование основополагающей гармонии между нациями продолжали пропагандироваться Америкой по мере приближения окончания войны. 20 января 1945 года в четвертом послании по случаю вступления в должность президента Рузвельт воспользовался цитатой из Эмерсона: «...Единственный способ приобрести друга — самому быть таковым»[541]. Вскоре после Ялты Рузвельт давал следующую характеристику Сталину на заседании кабинета: «В нем есть что-то еще, кроме революционного большевизма». Эти особые качества в Сталине он усматривал и в том, что тот первоначально, в детстве, готовился пойти по священнической стезе. «Я думаю, что его личность впитала в себя нечто, присущее поведению джентльмена-христианина»[542].
Сталин, однако, был не джентльмен-христианин, а мастер применения принципов «Realpolitik» на практике. По мере продвижения советских войск он осуществлял то, на что намекал в частной беседе тогдашнему югославскому коммунистическому лидеру Миловану Джиласу:
«Война теперь не такая, как в прошлом; тот, кто занимает территорию, вводит на ней свою собственную социальную систему. Каждый вводит свою систему везде, куда может дойти его армия. Иначе и быть не может»[543].