Де Голль не упускал ни единой возможности лишний раз показать, что по конкретным вопросам суждения Америки были менее европейскими, чем Франции, и он безжалостно эксплуатировал берлинский ультиматум Хрущева. Де Голль хотел, чтобы Бонн воспринимал его как более надежного союзника, чем Америка, и постепенно признал французское, а не американское лидерство. А когда вследствие односторонних американских инициатив отдельные до того неприкосновенные аспекты послевоенной политики западных держав по Берлину становились предметом дипломатических переговоров, растущее беспокойство Аденауэра представляло собой не только опасность, но и исключительные возможности для Франции. Опасность потому, что, «если германский народ перейдет на другую сторону, европейское равновесие окажется нарушено, а это может стать сигналом для войны»: возможности потому, что германские опасения могли бы увеличить французское влияние в Европе[835].
То, что имел в виду де Голль, представляло из себя Европу, организованную по принципам бисмарковской Германии, то есть объединение на базе государств, одно из которых (Франция) будет играть ведущую роль, обладая теми же функциями, как и Пруссия внутри императорской Германии. Каждый исполнял бы какую-то роль в деголлевском возрождении старинной мечты Ришелье о преобладающей Франции: Советский Союз обеспечивал бы разделение Германии; Соединенные Штаты — безопасность Западной Европы по отношению к Советскому Союзу: Франция — переориентацию германских национальных чаяний в направлении европейского единства. Но, в отличие от Пруссии. Франция не была самым сильным государством Западной Европы; у нее не было достаточной экономической мощи, чтобы доминировать над другими, и, в конце концов, она не была в состоянии регулировать соотношение сил между сверхдержавами и тем их сдерживать.
Эти разногласия вполне можно было бы оставить на суд времени, тем более что Аденауэр отчаянно жаждал быть как можно ближе к Соединенным Штатам. А поскольку все германские руководители отдавали себе отчет в том, до какой степени велик разрыв в силе между Францией и Соединенными Штатами, то они и не собирались менять американскую ядерную защиту на большую преданность Франции вопросам политического характера.
Однако существовала одна проблема, где национальное несогласие между Францией и Америкой составило ее суть, и дело не терпело отлагательств: речь идет о контроле над военной стратегией в ядерный век. Здесь американское настоятельное требование относительно интеграции и французский призыв к автономии точек соприкосновения вообще не имели, и никакого буфера для сглаживания разногласий не существовало. Поскольку мощь ядерного оружия оказалась беспрецедентной, история не в состоянии была предложить надежной аналогии для формулирования ядерной стратегии. Для любого из политических деятелей полетом с завязанными глазами являлась попытка оценить влияние новой технологии как на политику, так и на стратегию; выводы на эту тему носили чисто академический, теоретический характер, ибо эмпирический опыт или конкретные данные отсутствовали.
В первое десятилетие послевоенной эры представлялось, что ядерная монополия превратила мечты Америки о всемогуществе в явь. Но к концу 50-х годов становилось очевидно, что любая из ядерных сверхдержав вскоре окажется в состоянии навлечь на другую такой уровень опустошения, какое не способно было вообразить ни одно из прежде существовавших обществ. Само сохранение цивилизации, таким образом, оказывалось под угрозой.
Осознание этого стало первоосновой грядущих революционных перемен сущности международных отношений. Хотя вооружение постоянно совершенствовалось, разрушительный эффект его вплоть до конца второй мировой войны все еще оставался довольно ограниченным. Войны требовали широчайшей мобилизации ресурсов и живой силы, для накопления и собирания которых требовалось время. Потери росли относительно постепенно. Теоретически войну можно было остановить задолго до того, как она выйдет из-под контроля.