В единственном своем инаугурационном обращении Кеннеди разрабатывал тему свободных от эгоизма обязанностей Америки в общемировом плане еще дальше и глубже. Объявляя свое поколение прямыми наследниками первой в мире демократической революции, он возвышенным языком призывал собственную администрацию не допустить «медленного и последовательного обесценения тех самых прав человека, делу которых наша нация была предана всегда и которому мы преданы теперь как дома, так и по всему свету. Пусть это станет известно каждой из наций, независимо от того, желает ли она нам добра или зла, что мы заплатим любую цену, возложим на себя любое бремя, вынесем любые тяготы, поддержим любого друга и выступим против любого врага, чтобы обеспечить сохранение и триумф свободы»[848]. Всеобъемлющие обязательства Америки, носящие глобальный характер, не были привязаны к каким-то конкретным интересам национальной безопасности и не делали исключений для какой-либо страны или региона. Красноречивые утверждения Кеннеди были прямо противоположны девизу Пальмерстона, гласившему, что у Великобритании нет друзей, а имеются только интересы. Америка же в деле защиты свободы не имела интересов, а имела только друзей.
К моменту инаугурации Линдона Б. Джонсона 20 января 1965 года общественное мнение утвердилось в том предположении, что обязательства Америки за рубежом, естественным образом вытекающие из демократической системы правления, полностью стерли грань между внутренней и внешней политикой в плане ответственности. Для Америки, утверждал Джонсон, не существует посторонних, лишившихся надежды: «Ужасающие опасности и беды, которые мы когда-то называли „чужими", постоянно живут теперь среди нас. И если должны быть принесены в жертву американские жизни, если должны быть истрачены американские сокровища, причем в странах, о которых нам почти ничего не известно, то лишь потому, что такова цена перемен, потребных в силу нашей убежденности и наличия у нас бремени моральных обязанностей высшего плана»[849].
Гораздо позднее стало модным цитировать подобные заявления как примеры силовой бравады или как лицемерный предлог для предъявления Америкой претензии на мировое господство. Столь бездумный цинизм выворачивает наизнанку сущность американского символа политической веры, который, будучи по сути как бы «наивен», самой своей наивностью создает стимул для исключительного подвижничества. Большинство стран вступает в войну ради отражения конкретных, четко определяемых угроз собственной безопасности. В нынешнем столетии Америка вступала в войну — начиная с первой мировой войны и кончая войной 1991 года в Персидском заливе — в основном ради того, что ей виделось в форме морального обязательства по отражению агрессии или ликвидации несправедливости в качестве доверенного лица, действующего во имя коллективной безопасности.
Это обязательство особенно остро ощущалось тем поколением американских руководителей, которое в юности стало свидетелем трагедии Мюнхена. Глубоко в душу запал им урок, суть которого сводится к тому, что неспособность отразить агрессию — где и когда бы она ни свершилась — предопределяет с абсолютной точностью, что ее придется отражать позднее и при гораздо худших обстоятельствах. Начиная от Корделла Хэлла, все государственные секретари, как один, высказывались на эту тему. Это был единственный пункт, по которому существовало согласие между Дином Ачесоном и Джоном Фостером Даллесом[850]. Геополитический анализ конкретных опасностей порождаемых коммунистическим завоеванием отдаленной страны, считался второстепенным перед лицом двух лозунгов: абстрактного противостояния агрессии и предотвращения дальнейшего распространения коммунизма. Победа коммунистов в Китае подкрепила убежденность творцов американской политики в том, что дальнейшее распространение коммунизма не может быть терпимо.
Документы по вопросам внешней политики и официальные заявления того периода показывают, что такого рода постулат воспринимался в основном без возражений. В феврале 1950 года, за четыре месяца до начала корейского конфликта, в документе 64 Совета национальной безопасности был сделан вывод, что Индокитай является «ключевым районом Юго-Восточной Азии и находится под непосредственной угрозой»[851]. Этот меморандум представлял собой дебют так называемой «теории домино», гласившей применительно к данному случаю, что если падет Индокитай, за ним вскоре последуют Бирма и Таиланд, и тогда «равновесие сил в Юго-Восточной Азии подвергнется серьезнейшей опасности»[852].