В России она сыграла роль создательницы «ордена» русской интеллигенции. В бродильном чане 30-х годов возникли все отличительные признаки и родимые пятна этой группы. Трудно, казалось бы, допустить, чтобы такая далекая от немецкой идеалистической закваски идеология, как оправдание массового террора, вышла отсюда. Между тем, именно в это время сложилось то презрение к частному, к конкретному и то преклонение перед универсальным, всеобщим, из которых, как из зерна выросла идея любви к человечеству и полное отсутствие любви, если не ненависть, к отдельным людям и к собственному народу. Д. И. Чижевским хорошо показано, как занесенная к нам с сочинениями Шиллера идея Канта, полагавшего, что любовь к ближнему не может высоко расцениваться с моральной точки зрения — превратилась у нас в экстатическое служение человечеству. Ни Радищев, ни декабристы не поклонялись еще этому божеству и не приносили своего народа на алтарь всемирности, это стали делать люди тридцатых-сороковых годов, от которых новооткрытый культ восприняли позднейшие поколения. Для тех уже величайшим грехом звучало рассуждение вроде того, что встречаем у В. В. Розанова: «может быть наш народ и плох, но он наш народ и это решает все. От «своего» куда уйти? Вне своего — чужое». Для нас никогда не существовало «своего», которое бы не принесли с легким сердцем в жертву всеобщему. Вот почему неверно, будто интернационализм пошел у нас от Плеханова, Аксельрода и Ленина. Задолго до марксизма, многие, подобно М. В. Петрашевскому, с гордостью говорили, что «обрекли себя на служение человечеству». Русский интеллигент, от исторического своего рождения — сначала всечеловек, а потом только русский. И не Маркс, а другой немец — Ф. Шиллер обратил нас в эту веру. Воздействие его на юношество начала XIX века было просто магическим. Если Достоевский считал его «русским поэтом», таким который «в душу русскую всосался, клеймо на ней оставил, почти период в истории нашего развития обозначил», то что сказать о Герцене и Огареве, живших с действующими лицами шиллеровских драм, как с живыми людьми? «Мой идеал был Карл Моор, но я вскоре изменил ему и перешел в маркиза Позу», — признавался Герцен. У бедного Белинского автор «Дон Карлоса» и «Фиэско» зажег такой абстрактный героизм и такое стремление к абстрактному идеалу общества, оторванного от всяких исторических и географических условий, вне которого он, по собственному признанию, все стал презирать и ненавидеть. Особенно ненавидел отступления от возвещенной Шиллером любви к человечеству. В сороковых годах, когда он начал «любить человечество по маратовски» (ибо видел в Марате «кровавую ненависть ко всему, что хотело Отделиться от братства с человечеством») — эта его любовь запылала зловещим светом. «Чтобы сделать счастливой малейшую часть его (то есть человечества) я, кажется, огнем и мечем истребил бы остальную».

Неистовый Виссарион может считаться первым шигалевцем на Руси, пророком массового красного террора в то время, как другой философ, его современник, Чаадаев — таким же пророком террора «белого», инквизиционного.

<p>⁂</p>

Но не один Шиллер «всосался» в русскую душу. Ею столь же прочно владели Шеллинг, Фихте и особенно Гегель. «В начале XIX века Шеллинг был тем, чем Христофор Колумб в XV, — писал кн. В. Ф. Одоевский, — он открыл человеку неизвестную часть его мира, о которой существовали какие-то баснословные предания — его душу ... Все бросились в эту чудную роскошную страну». Об исключительном влиянии Шеллинга в России можно судить хотя бы по отзыву Погодина, натуры вовсе не экзальтированной; он полагал, что люди подобные Шеллингу «призваны свыше».

Секрет его потрясающего влияния заключался в вознесении душ на такую высоту от которой голова кружилась. Шутка ли узнать, вдруг, что в тебе повторена вселенная и, что ты есть «неделимое» в котором мировая жизнь сознает самое себя! И еще пленял он возможностью обрести философский камень, отверзающий темницы всех тайн и загадок, дающий универсальное знание. «Мы верили в возможность такой абсолютной теории, посредством которой можно было бы построить все явления природы», — признается тот же Одоевский. У Станкевича оковы спали с его души, когда он увидел, «что вне одной всеобъемлющей идеи нет знания».

Таких признаний много.

Перейти на страницу:

Похожие книги