– Говорят, что любовь… такая же сильная, как смерть, но я умираю… а мне холодно и темно.
– Прости его, мама! Прости его и саму себя!
– Он был добр к тебе… а ко мне – нет. Для него я была всего лишь… трофеем. Когда я отказывалась ему подчиняться, он бил меня, а когда… оплакивала отца, он смеялся надо мной. Но если бы я перестала скрывать свою ненависть… что осталось бы от меня, кроме измученной души, такой жалкой и такой слабой? Я не могла этого допустить… я не хотела этого.
– Но сейчас ты можешь быть жалкой и слабой, – настаивала Матильда. – Хотя бы сейчас.
Авуаза тяжело дышала. Из последних сил она подняла руку и обхватила рукоятку ножа, которым себя ударила.
– Я… я часто поднимала на людей руку. Но я никогда не убивала. Мне… всегда хотелось знать, что человек при этом испытывает и что бы почувствовала я, убивая его, а потом себя. Почему я ждала так долго? Почему… я этого не сделала?
– Хорошо, что ты не сделала этого, – сказала Матильда. – Ты подарила мне жизнь, и я благодарна тебе за это. А теперь я передам эту жизнь дальше: я жду ребенка от Арвида. Может, любовь и слабее смерти, но новая жизнь – нет. Между тобой и Рогнвальдом, между отцом Арвида и его матерью Гизелой было так много насилия и ненависти, но мой ребенок, в котором течет кровь всех вас, это не дитя ненависти и насилия. Ты слышишь, мама? Это дитя любви.
Авуаза посмотрела на Матильду и с трудом втянула воздух. Это был ее последний вдох.
Аскульф всегда ненавидел холод. Хотя он подавил в себе желание однажды ощутить тепло и похоронил надежду на то, что это тепло ему подарит Матильда, но даже притворная черствость и равнодушие не могли избавить его от глубокой тоски.
Сейчас ему было тепло, очень тепло. Он сражался, обливаясь по́том, сражался даже тогда, когда понял, что это бессмысленно, ведь вал защищало всего двенадцать человек. Воинов, которые появились будто ниоткуда и стали пробиваться внутрь, оказалось вдвое больше. Эти мужчины превосходили их по силе, потому что лучше питались, и к тому же у них были более быстрые лошади и более острые мечи.
Возможно, все битвы в его жизни были бессмысленными; возможно, такой была вся его жизнь. Рогнвальд, его дядя, останется у людей в памяти: все-таки он основал королевство, пусть даже оно оказалось недолговечным. Сам же Аскульф занимался лишь тем, что возился на руинах этого королевства, а в итоге не смог построить из них ни дом, ни хотя бы прочную стену. Сейчас эти руины распались на еще более маленькие и бесполезные обломки. Они больше никогда не будут целыми. Он сам больше никогда не будет целым – теперь, после того как ему отрубили руку.
Аскульф смотрел на нее, но не чувствовал боли. Он почувствовал только, как из обрубка хлынула кровь. Мужчина опустился на колени и больше не обливался по́том. Почему для того, чтобы понять, что смерть согревает больше, чем жизнь, и даже больше, чем Матильда, он должен умереть?
У него еще не закрылись глаза, и он видел, как девушка склонилась над Авуазой. Аскульф был слишком слаб, чтобы отогнать от себя желание – желание, чтобы Матильда склонилась над ним, взяла его за еще целую руку, прикоснулась своей нежной кожей к его грубой, стянула с него каменную оболочку, которую ему приходилось носить все эти годы, и осыпала его тело поцелуями, чтобы оно обмякло.
У Аскульфа зарябило в глазах. Она не придет к нему, не присядет рядом, и ему нечем было заглушить свою печаль. У него еще не остыла кровь, он еще не чувствовал боли в руке, а давление в его груди еще не стало невыносимым, когда кто-то занес над ним меч и отрубил ему голову.
Матильда не знала, сколько просидела возле тела своей матери. Позади нее ожесточенно сражались люди Авуазы и Бернарда. Воины погибали или спасались бегством, но она не боялась, что в суматохе ее кто-то ранит. Душа Авуазы перешла в другой мир, и Матильда считала, что тоже находится где-то далеко, где прошлая боль не имеет значения, а будущая жизненная борьба еще не отнимает силы.
К действительности девушку вернула глубокая тишина, воцарившаяся после окончания битвы. Матильда моргнула, огляделась по сторонам, как будто очнувшись от долгого сна, и увидела, что земля усеяна мертвецами. Лица у большинства из них были перекошены, и только Авуаза выглядела такой спокойной, как будто просто спала, и такой мягкой, как будто ее тело было сделано из воска.
– Упокой, Господи, твою душу, мама, – пробормотала Матильда.
Она поднялась и в последний раз взглянула на Авуазу. Матильда знала, что не будет плакать о ней. Скорбела она глубоко и искренне, но не о старой женщине, лежащей перед ней, а о юной девушке, которой та была когда-то и которая уже давно умерла. Помимо скорби, Матильда чувствовала благодарность за то, что ей не пришлось видеть, как рушится ее собственная душа, и за то, что пережитое горе не сломило ее, а сделало сильнее. Девушка не могла этим гордиться, ведь это была не ее заслуга, а скорее милость, дарованная своенравной судьбой, по чьей воле одни деревья усыхают, а другие цветут.