— Можете применить ко мне физическую силу, я знаю, вы и на это способны, но я все равно не уступлю! — заявляла она с торжествующей улыбкой, ибо знала, что физической силы он не применит. — Вы не уйдете отсюда — слышите? — не уйдете, пока я не выскажу вам всю правду!
И вскоре, злясь и брызгая слюной, доктор отступал, так и не получив своей шляпы, отступал, как зверь под взглядом укротителя, не в силах бороться против маминой магнетической власти, возвращался на свое место, где с печальной покорностью получал длиннющий выговор, тон которого, впрочем, становился постепенно все мягче и переходил почти что в шепот; на этой стадии напряженной беседы мама вдруг вспоминала о моем присутствии и выдворяла меня из столовой, закрывая за мной стеклянную дверь.
Выговор бывал настолько продолжительным, что наступали сумерки, а они все сидели и сидели в столовой, забывая даже включить свет. Я говорил себе, что в эту «всю правду» наверняка входят вялость и лень. Мама была права: работая в таком темпе, доктор вряд ли мог сделать за день много визитов, и нечего ему было жаловаться на свое прозябание — как это нередко случалось в конце ужина, ибо неуклонное восхождение моего отца по служебной лестнице вызывало у него зависть, которую ему не всегда удавалось скрыть.
Наконец его отпускали, отдавали шляпу, и он уходил, пристыженный и смущенный. Было ясно, что искать другого врача нам не придется. Мама возвращалась в спальню очень довольная собой, ибо к чувству выполненного долга примешивалась и радость победы.
— Пелажи очень милый человек и очень, очень хороший врач, я не отрицаю, — говорила она, — но он безвольное существо, его необходимо время от времени встряхивать и класть в споре на обе лопатки.
Именно так с ним и поступали; думаю, что его и любили–то прежде всего за эту всем очевидную слабость. Когда он стал у нас своим человеком и ореол спасителя, которым он вначале был окружен, постепенно рассеялся, ни с кем в нашем доме, насколько я помню, не обращались так скверно, как с ним, никого так безжалостно не третировали и не мордовали — мама уже не только отнимала у него шляпу, но даже иногда топтала ее ногами, — и, несмотря на все унижения, он неизменно возвращался к нам снова и снова, как будто уже не мог без этого жить…
Так наш развод уходил понемногу в песок, если попытаться с помощью этой метафоры выразить суть двусмысленных пророчеств моей тетки Луизы, от которой в данном случае потребовали, сами понимаете, раскинуть заветную колоду. Как и прежде, тетя возникала в доме как призрак, приносила мне фигурные сласти и особенно самозабвенно предавалась созерцанию ду́хов, что могла осуществлять теперь лишь чисто умозрительным путем, поскольку зрение у нее сильно ослабело из–за катаракты, и от этого у нее еще больше прибавилось странностей. Она уже не прикладывала руку козырьком к своим тусклым глазам и не вопрошала, возникая в дверях: «Глянь–ка, сестрица, не едет ли кто?» Теперь, то ли не замечая из–за своей полуслепоты, что я уже вырос, то ли в силу какой–то особой склонности придавая образам живых ту же застывшую неизменность, какая присуща образам умерших, она вместо приветствия декламировала мне комический монолог, который я всякий раз находил очень странным и поэтому он меня совсем не смешил:
Ее общение с духами по–прежнему носило очень оживленный характер, и для того, чтобы содействовать более активной циркуляции флюидов между землей и индивидуумом, она каждое утро заставляла себя есть глину, которую где–то покупала в маленьких горшочках, похожих на те, в каких продают йогурт; закончив свой стихотворный монолог, она обычно ставила один такой горшочек на ночной столик в нашей спальне. Я так и не знаю, попробовал ли отец это снадобье; хотя он и был падок на всякие новые лечебные средства, а тетя Луиза приписывала своей глине еще и омолаживающий эффект, но очень уж отца пугал отвратительный вкус этой глины.