Это ленивое блаженство тянулось до наступления сумерек. Потом воздух становился прохладней, а вода и деревья наливались густеющим мраком; казалось, кто–то вдруг переключил источник света, и в самом деле, предзакатное солнце, уже невидимое за лесом, покидало сине–зеленые небеса, их отражение словно бы отдалялось, отступая в глубину, и тяжесть нависавших над нами ветвей и листвы становилась весомей и гуще, тени их дрожали на воде, и вдруг все это пространство, где неразличима была грань между воздушной и водной средой, затягивалось каким–то странным туманом, который становился все плотнее, его призрачная белизна беспокойно шевелилась, точно чья–то бесплотная тень порывалась сгуститься и стать привидением. Душевный покой уходил. Мной овладевало смутное ощущение заброшенности. Каждую секунду что–то могло произойти, тем более что река и берег, до сих пор цепеневшие в неподвижности, начинали пробуждаться к ночной жизни: глухо вскрикивали скрытые в листве птицы, сухо шелестел, пропуская какого–то невидимого своего жильца, камыш, всплескивала крупная рыба, тяжко плюхалась в воду утка или крыса, все кругом двигалось, возилось, металось — и ничего не было видно. Болотные запахи становились слышнее, туман по–прежнему размахивал саваном, гоняясь за самим, собой…

Крестного все эти тайны как будто трогали мало, ему просто нравилась природа как таковая; он не спеша сматывал снасть, потом поднимал палец и говорил:

— Смотри хорошенько, слушай и не шуми. Может, нам удастся увидеть выдру.

Ему очень хотелось увидеть пушистую разбойницу, славившуюся своей поразительной хитростью. Забыв о недавних страхах, я вслушивался в ночь и таращил глаза, но вокруг все было черно и туманно. Однако я ощущал благотворность этого сторожкого ожидания, оно смягчало окружающую нас враждебность, и я еще сильнее напрягал зрение и слух, стремясь обязательно что–то увидеть, разглядеть ночную охотницу; все, что обычно говорилось о ней, о ее гибком и блестящем теле, вызывало в воображении нечто, всегда от тебя убегающее, ускользающее из рук, от глаз, что только неуловимо и призрачно мерцает в темной воде. И наконец наступает мгновенье, когда кажется, что невидимая возня стала вдруг яростней, что кто–то в дикой панике метнулся под водой, недолгая погоня, вдали что–то глухо шлепнулось, что–то мелькнуло, придушенное сетью тумана, только он и может ее схватить, ее, которую не схватишь, и я кричу с бьющимся сердцем:

— Это она, вон там, я видел ее!

Крестный, конечно, не верит, но, соучастник моих детских радостей и сам немного ребенок, он улыбается и шепчет:

— Ну! Что я тебе говорил. А ведь мало кто может похвастаться, что видел ее.

Я очень горд. Мы возвращаемся на веслах, чтобы немного согреться, а за нами, за снова сомкнувшейся синевато–стальной гладью реки, ночь окончательно поглощает остров. Скоро перед нами из темноты проступает причал и мы различаем силуэт бабушки; она всегда поджидает нас на берегу, как ждут возвращения своих ушедших в открытое море мужей бретонские рыбачки.

— Слава тебе господи. Приехали наконец.

Она страшно переволновалась, из–за всех этих наших сумасбродств она наверняка нажила бы себе болезнь сердца, если бы оно и без того не было у нее больным… Сын с бесконечной усталостью выслушивал ее жалобы и упреки. Я думаю, он хотел одного: чтобы наконец перестали и на твердой земле обращаться с ним как с ребенком, но куда, да еще с проклятым увечьем, денешься от этого обожания, от этой любви?

— Знаешь, я видел выдру! — бормотал я, уже наполовину сморенный сном.

— Что ж, очень может быть! — отвечала бабушка, готовая поверить всякому чуду.

Мне хотелось бы привести ей неопровержимые доказательства своей правоты, но я уже сплю.

Сюрпризы Перигора, где опять мы встречаем живую изгородь и волка…

Может быть, и вправду оно было лишь остановкой на обочине текущего времени, это короткое воспоминание, которое я. даже не могу точно датировать и которое плывет в потоке картин и образов, точно обломок ветки, уносимый рекой возле острова с выдрой. Эпизод окутан ощущением свежести, чем резко отличается от всех предстоящих мне впоследствии летних каникул. Этого простого счастья мне уже больше не дано знать. Золотой век остается позади — я прибегаю к этой священной формуле потому, что на всем, что происходит со мной после каникул в Карнаке, лежит отсвет грусти и сожаления, и, шагая вперед по путям своего рассказа, я то и дело оглядываюсь назад, как человек, который против воли покидает родные места… Я буду еще сожалеть о прошедшем, и даже не под воздействием того общеизвестного миража, который преображает всякое детство в поэзию — когда я прочитаю эту фразу Ренана, она заставит меня о многом задуматься — я буду сожалеть о прошедшем из страха, мне будет страшно вернуться туда, где в наше отсутствие зрели грозы, чтобы потом обрушиться на нас всей своей мощью. В этом есть какая–то тайна. И она тревожит меня.

Перейти на страницу:

Похожие книги