В трепещущих сполохах неровного пламени задумчивое лицо Сергия, охватившего руками колени, казалось живым и скорбным. Давешний отрок, сын изографа Рубеля Андрейка, покинув отца, подлез вплоть к самому игумену и, заглядывая ему в лицо с детским нетаящимся обожанием, слушал, полураскрывши губы, тихую беседу старцев. Иван прислушался и сам, неволею почти, переполз поближе. Тут не было ни ахов, ни охов. То и дело звучали имена Василия Великого, Исаака Сирина, Иоанна Лествичника и Дионисия Ареопагита. Здесь, в лесу, таясь от татар, покинув обреченную Москву и монастырь, пожевавши скудного дорожного хлеба, говорили они не о трудностях пути, не о нынешнем горестном обстоянии даже, говорили о Троице, о едином, в трех лицах, божестве: Боге Отце, Сыне и Духе Святом, о том, что вечно, рождение сына от отца есть неизреченная тайна Христова учения, что Бог есть любовь и что токмо любовью мог быть сотворен весь сущий окрест видимый мир. Андрейка Рублев, заливаясь весь лихорадочным румянцем, решается тут задать и свой вопрос, все о той же троичности божества.
— Скажи ты, — не то просит, не то приказывает Сергий высокому седому монаху, что сидит рядом у огня. Иван не ведает, что это Стефан, старший брат игумена, не ведает, кто тот, молодой, и этот, и еще третий, из бояр Киприановых, что сейчас прошают преподобного, хотя рядом, завернутый в конскую попону, еще не спит ученейший византийский богослов Киприан. Но здесь, в лесной настороженной и призрачной тьме, как-то не звучат цитаты святых отец и равно и витиеватая греческая ученость, и Киприан, краем уха прислушиваясь к беседе, сам молчит, догадывая, верно, что его слово лишнее тут, в глухом и диком лесу, где еще жцвут, блазнят леший и водяники древних языческих поверий.
Высокий, худой, белый как лунь монах, вопрошенный Сергием, кругообразно обводит рукой:
— Я молвлю, ты внимаешь, двое? Надобен еще он, — указывая рукою в сторону Ивана, говорит инок, — оценивающий! Тогда лишь слово истинно! В Троице три — одно, и трое в одном. Круг, из трех колец состоящий, триипостасное начало и суть мира, основа истины. Ибо представить Бога единым — значит отказать ему в праве постигнуть самого себя, а разделить сына от отца, как деют католики, произнося "ниоцие", паки погубить нераздельную сущность Творца небу и земли, видимых всех и невидимых, — заканчивает Стефан словами символа веры.
— Скажи еще, брат, о Господней любви, без которой невозможно никакое творение, даже творение мира, невозможно и покаяние грешника! Любви, требующей рождения сына от отца и постоянной жертвы, крестной смерти и воскресения, — тихо договаривает Сергий, все так же глядя в огонь. Отрок Рублев, незаметно сам для себя, повторяет круговое движение чуткой рукою художника, неосознанно пытаясь зримо изобразить сказанное днесь словами, не задумывая вовсе пока о том далеком времени, когда он, уже маститый старец, решится воплотить в линиях и красках высокую философию восточного христианства, создавая свою бессмертную "Троицу", основа, исток которой явились ему ныне в этом лесу под томительный комариный звон и храп усталых путников, потерявших все и бредущих, казалось, неведомо куда, в чащобы и мрачные дебри языческой древности…
И слава Господу, что того еще не ведает он! Не ведает, сколь тяжкий путь предназначен ему впереди, что иногда вся жизнь без останка уходит на то, чтобы от мелькнувшей в молодости искры озарения прийти к воплощению замысла, и что его жизнь такожде ляжет вся к подножию того, что исполнит он почти тридесяти лет спустя… Решимость вопросить о мирском.
— Что игумен Федор? — сурово прошает Стефан о сыне.
— Был во Владимире, теперь, верно, на Костроме, с князем! — отвечает владычный боярин, и Стефан медленно, запоминая, кивает головой. Иноку не пристойно заботить себя мирскою заботой, и все же сын — когда-то юный Ванюшка, а теперь знаменитый московский игумен и духовник князя Федор Симоновский — один у Стефана и, скажем, у Стефана с Сергием. И не погрешим противу веры и навычаев иноческих, предположив, что и тот, и другой с облегчением помыслили днесь о том, что Федор, как и они, не попал к татарам, не зарублен и не уведен в полон…
Пройдут века, и иные некие даже самого святого Сергия дерзнут укорить за то, что он, сокрывшись в Твери, не попал под татарские сабли. Словно им, малым и грешным, легче бы стало жить, потеряй они в войнах и разорениях тех, кто составлял и составляет славу родимой земли!
В четырнадцатом и много после так еще не думали. И народ, живой народ, а не те, которые много после получили презрительное имя обывателей, во всякой беде спасает своих духовных вождей прежде всего. Спасает, подчас жертвуя жизнями многих, как и всякий живой организм, в беде жертвующий в первую очередь теми частями своими, без которых не прекратится сама жизнь, само бытие целого.