Так ли, сяк, но после гостеванья у княжого духовника жизнь Феофанова на Москве наладилась. Он продолжал находиться в той же келье Чудова монастыря (с жильем в недавно выгоревшей и набитой народом Москве было трудно), но у него появились ученики, вновь заработала каменная краскотерка, и уже стругались липовые доски, уже наклеивалась паволока на ковчеги будущих икон для сгоревших иконостасов и боярских божниц, и уже предвкушалось, как тронет он неизбывным чудом начала каждой новой работы разведенные на яйце с пивом краски, как проложит первые бегучие очерки священных фигур по сияющему алебастровому левкасу, придавая безглавой поверхности разом и глубину и смысл, как ощутит вновь и опять то упоительное чувство прикосновения к чуду и легкого страха, которое посещало его всегда, когда он после большого перерыва брался за кисть.
Начали заходить и московские иконописцы, сперва иноки, а там и миряне, живущие на посаде в Занеглименьи. Любовали жадными взорами лазурь и пурпур, осторожно, хоронясь друг друга, выспрашивали о тайнах мастерства (иные не ведали даже, чем алебастровый левкас отличен от мелового), брали в руки "зуб рыбий" — большой моржовый клык, коим Феофан лощил и доводил до блеска поверхность загрунтованных досок. Словом, началась привычная и любимая им работа, и токмо одно было неясно до сих пор: дадут ли ему и когда расписывать заново обгорелые московские храмы? Для него, как и для всякого большого мастера, стенопись была главным делом жизни, а иконные образа — проходной, не столь уже и важной работой, хоть и делал он ее со всем тщанием, выписывая фигуры святых на досках кропотливее, чем на сырой оштукатуренной стене, где надо было спешить записать в один день всю поверхность, подготовленную мастерами. Охра только к сырой обмазке "прилипает", образуя несмываемый и не растворимый водою красочный слой. Ну и что почетнее для мастера: иконные лики писать или воссоздавать весь мир христианской космогонии на стенах, столбах и сводах храма, знаменующего собою зримый и потусторонний миры, с раем и адом, с изображениями сошествия Святого Духа на апостолов и Страшного суда, со всею священной историей, с подвигами пророков и праведников, с рядами святых воинов и вероучителей, с образами евангелистов в парусах храма и с самим Вседержителем в высокой подкупольной глубине!
Свою судьбу и работу свою мерил Феофан не чем иным, как количеством расписанных им церквей, и потому днешний труд рассматривал токмо подготовкою к тому важнейшему и славнейшему, сходному с подвигами христианских праведников, что, увы, зависело от решения нынешнего митрополита Московского Пимена. Тем паче, пока его даже к восстановлению каменного храма Чуда Архангела Михаила, возведенного еще при митрополите Алексии, не приглашали.
Изографы на Москве имелись нарочитые, но как-то со сторон, все более приезжие из иных градов, укоренившиеся здесь суздальцы и вол од имерцы, даже тверичи, подчас со своим навычаем и пошибом, и потому отнюдь не совокуплявшиеся воедино и не составлявшие, как в Новгороде, своей живописной школы, узнаваемой едва ли не в каждом написанном ими образе. В этом тоже была, как понял Феофан, "столичность" Москвы, а вместе и сравнительная молодость города.
Приходили бояре. Стояли, в долгой узорной сряде, взирали, как пишет художник. Заказывая образ, осторожно выспрашивали о цене. Все строились, и серебра было мало у всех.
Однажды явился бело-румяный, в каштановой бороде, молодой дородный красавец. Щурясь, обозрел работу, бросил слово-два, по которым прояснело, что в письме иконном добрый знаток, сказал:
— Мечтаешь, поди, церкву расписать? — воздохнул. — Горе вот, погорела Москва!
Феофан кинул глазом. Гость вольно ходил по горнице. Полы распахнутого, травами шитого палевого рытого бархата опашня почти задевали стоящие у стен иконы. Сапоги, востроносые, цветные, на высоких красных каблуках, верно татарские, булгарской работы, точно и смело печатали шаг. Москвичи-подмастерья словно пришипились, раздались по углам. Два краснорожих молодца в алом сукне и с узорным железом в руках, что вошли с гостем, замерли у двери.
— Из Царьграда? — вопросил вельможный красавец. Феофан кивнул. — Новый терем рублю, — пояснил гость, — сожгали ордынцы! А мечтаю, на то лето, каменный класть. Дак ты, тово, распишешь ле?
Феофан, все не понимая, кто перед ним, опять неспешно склонил голову.
— Поглянь место, тово! — повелительно предложил гость и, не сожидая согласия Феофанова, пошел к двери. Только тут посунувшийся к нему подручный шепнул изографу:
— Брат великого князя, двоюродник! Воевода! Владимир Андреич, сам!
Феофан накинул зипун, опоясался. На улице ждал расписной возок со слюдяными оконцами, обитый изнутри волчьим мехом. Серпухов-ский князь плюхнулся на сиденье, разбросав ноги в щегольских сапогах, мастеру указал долонью супротив себя:
— Садись!
До речной стены можно бы было пройти и пешком; впрочем, Феофан уже начал привыкать к тому, что знатные люди тут пешком не ходили.