Я, кажется, постепенно подхожу к равновесию равнодушия: у меня нет желания смерти, но нет и желания жизни. У меня лишь презрительное отвращение к бессмысленной смерти от бомб и к позорной смерти от газов. Бытность моя в мире стимулируется любопытством к миру (рах![528]): какой, и как, и где?

Слишком много в голове знания истории и дипломатии, мемуаров и записок, психологии и литератур.

Любопытство, вероятно, от этого.

Хочется писать и играть на пианино.

Не делаю ни того ни другого: всегда наперекор себе.

Когда-нибудь напишу поэму о тюрьме.

Андрей Белый говорит: «Мощь огромной руки, рвавшей к ране прилипшие и пересохшие марли, – прекрасна».

А я говорю дальше: «Срывая, однако, марли с гноящейся раны, помнить всечасно, что рядом – тело живое, что рядом покровы и ткани живого, что называется – человек. От этого – боль, страшнее, чем боль от гноящейся раны».

А, собственно говоря, кому это нужно?

Ох, долго в мире не будет мира.

Октябрь, 9, четверг

По-видимому, Марфы и Иоанны, живущие во мне, персонажи сугубо литературные, а любые военные действия согласны принимать лишь в аспектах театра и книги.

К настоящей войне я не приспособлена, и теперь, когда наш город уже второй месяц считается фронтом (как странно это писать), я чувствую себя человеком штатским по природе, оказавшимся по воле обстоятельств на фронтовой линии и не ощутившим от этого ни торжества, ни подъема, ни энтузиазма.

Недавно мама мило сказала мобилизованному актеру Васе, приехавшему в город с Карельского фронта:

– Да деритесь, если вам так хочется, только не стреляйте!

Но стреляют, увы, много! Второй месяц город живет жестокими воздушными налетами, разрушены дома, заводы. После отбоя горят где-то пышные зарева. На днях и на наш дом упали две зажигательные бомбы. Потушили быстро. Кругом – почти во всех домах – тушили также. Брат говорит, что было очень светло.

Позавчера сидели в бомбоубежище шесть с половиной часов. До этого была тревога с маленькими перерывами, от половины восьмого вечера до 6 ч. утра.

Атмосфера убежища особенно способствует лечению моего плеврита. Температуры 38–39° С. Интересно.

Немцы были очень близко – в Детском, в Стрельне, в Лигове. В те дни город был под артиллерийским обстрелом – и это было очень страшно. Где они сейчас – никто толком не знает; и что будет дальше – никто не знает также.

Несмотря ни на что, любопытно наблюдать: люди обнажаются в такие дни ужаса. Но на такую наготу молиться не хочется! Часто тошнит.

Интересны также и флюктуации настроений.

Записывать надо было бы каждый день, но… Думаю, что выживу – вот тогда и расскажу. Перемены в правительственной системе, видимо, неизбежны.

Страшнее всего для меня не так воющий свист бомбы и взрыв, как звук обрушения. Это потрясающе. Так я слышала конец двух домов на углу Жуковского и Надеждинской[529] – домов на Фурштадтской – здания Академии легкой промышленности[530] на Суворовском.

У нас пока еще целы стекла. Но из-за маскировки, дающей мало света даже днем, и сейчас, при солнце, комнаты совсем мрачны и приходится писать у окна, держа тетрадь на коленях. От этого и такой почерк.

Из знакомых пока все живы – кажется. Телефоны почти повсюду выключены, и всяческое общение затруднено.

Голодно. 200 гр. хлеба[531]. У нас запасов никаких. Думаем восстановить «буржуйку». Пшенная каша и чечевица кажутся очень вкусными. А картофель – лакомство!

Странно думать, что в прошлом году в эти дни я ела изысканные обеды с шампанским и говорила о любви и литературе. Где теперь мой собеседник, о котором никогда больше не думаю хорошо? Мой выдуманный, нереальный собеседник, у которого было столько прекрасных слов и за которым и теперь неотступно идет моя мысль, злая и издевательская, в белом и чистом пламени ненависти и мести…

Как ломаются оценки ценностей! Каким ничтожным кажется вчерашнее богатство!

Если город выйдет из окружения и снова начнется эвакуация, не знаю, уеду ли я.

Мать и брата хочется спасти морально, спасти их нервы и здоровье. Но сама, вероятно, останусь. Страха во мне нет. И нервы мои спокойнее (пусть внешне), чем раньше. Я только раздражена и недоумеваю. Когда же?

Холодно. Ночи лунные – испанские! Обыватели начали ненавидеть солнце и луну и обожать дождь.

Бомбы. Снаряды. Пулеметные очереди. Осколки зениток.

Кстати: когда говорят зенитки, у меня всегда вспыхивает стихотворное сравнение: «Зенитки машут кулаками…»

Никаких разрушений в городе я не видела: не хочу видеть. Я берегу себя. Система опущенных глаз.

Брат видел – и при каждом сигнале ВТ[532] в глазах его встают отражения виденного. Состояние его кошмарно. Его надо либо лечить, либо вывезти в тишину. Но где же линия тишины, если сдан Киев, сдан Орел, бои идут под Вязьмой и Мелитополем!

Говорят, что от Павловского парка остались лишь сучья и срезанные снарядами стволы.

Говорят, что Александровский парк в Пушкине разрушен и пострадал дворец.

Перейти на страницу:

Все книги серии Россия в мемуарах

Похожие книги