Утром отвезла в детскую больницу девчушку двух с половиной лет, похожую на маленькую арабку. В больнице она все время плакала и звала маму — инстинктивно, механически. «Ма-ма!» всегда срывается с губ, когда нам больно и плохо. Я вздрогнула, когда различила эти два слога в потоке рыданий малышки.
Ее мама и папа были депортированы, ее отдали няне, а потом и оттуда забрали! И она месяц провела в лагере Питивье.
Жандармам дали приказ забрать у няни двухлетнего ребенка и отправить в лагерь, и они его выполнили. Вот оно, самое наглядное доказательство нашего нынешнего озверения, полного морального падения. И это самое ужасное.
Страшно, что моя реакция — протест — на происходящее остается исключением, тогда как все должно быть наоборот: отклонением от нормы должны считаться они, те, кто
Оправдание всегда такое же, как то, что дал мадам Коэн полицейский инспектор, явившийся в ночь на 10 февраля в приют, чтобы арестовать тринадцать детей, старшему из которых было тринадцать, а младшему пять лет (родители их были депортированы или пропали, но надо было укомплектовать очередной состав, где не хватало нескольких человек до тысячи): «Что вы хотите, мадам, я исполняю свой долг!»
Дойти до того, чтобы считать своим долгом нечто несовместимое с совестью, справедливостью, добром и милосердием, — это несомненный крах всей нашей так называемой цивилизации.
Ладно еще немцы — там уже у целого поколения старательно развит рецидив варварства (у них это повторяется периодически). Так что мозги у них атрофировались. Хотелось, однако, надеяться, что с нами такое не пройдет.
Ужасно еще и то, что мы почти не видим тех, кто всем заправляет. Система так отлажена, что ответственные лица показываются мало. А жаль, иначе протест был бы шире.
Или мне так кажется, потому что я смотрю извне? Ведь нужно же хотя бы минимальное количество людей, которые все организуют и осуществляют.
Однажды на улице мне пришло на ум: «Нет, неверно, что немцы — народ художников, раз они изгоняют таких, как Менухин и Бруно Вальтер[228], раз отказываются слушать виолончелиста, потому что он другой веры или, как они утверждают, другой расы. Отказываться читать Гейне… не укладывается в голове».
Среда, 10 ноября
Страшно беспокоюсь за близких. Возвращалась сегодня после встречи с мадам Моравецки, вконец уставшая за день, но прижимая к груди пачку мыла, которую Жан мне прислал через мать; оно лавандовое, этот запах сохранился у него на руках, когда мы расстались, а внутри была еще бумажка — память о другом мыле (о том, что я посылала ему в прошлом году). Это лучше всего доказывало, что, несмотря на разделяющее нас молчание, он думает обо мне. Еще у меня есть его последняя фотография.
Папа прочел мне зашифрованное письмо Ивонны[229]. Она пишет о разъезде. Я сразу поняла. Разговор с Мари-Луизой Реж открыл мне глаза, так что трудно было не догадаться. Они будут действовать методично: департамент за департаментом. Боюсь, и новое убежище окажется ненадежным.
Мы тут уже привычные, и так хочется защитить других — как их, должно быть, ошарашило. А что делать, если все убежища рухнут одно за другим?
Не станет и маленькой тихой гавани, где письма и фотография Жана могли бы укрыть меня хоть на краткий миг. Но я больше беспокоюсь за других. Сама не жалуюсь и ни о чем не жалею. Чем суровее испытание, тем, может быть, лучше.
Ну и денек! Была на свадьбе Анни Дижон в Сен-Жермен-де-Пре и потом на банкете. Там были Пино (и еще много знакомых). Теперь мне всегда грустно после встречи с Пино. И свадьбы утомляют и удручают.
Пятница, 12 ноября
После обеда примчалась разъяренная мадам Агаш — она узнала, что молодую мадам Бокановски, которую поместили в больницу Ротшильда вместе с двумя грудными детьми, увезли в Дранси, где уже давно находится ее муж. Она была вне себя и все спрашивала маму: «Как? Они депортируют детей?»
Не могу передать, как тяжело мне было видеть, что до нее
Не понимать, не ведать, даже когда знаешь, — значит держать закрытой дверь в свою душу; и, только когда она распахнется, человек по-настоящему осознает хотя бы часть того, о чем пассивно знал. Это самая большая трагедия нашего времени. Никто ничего не знает о чужих страданиях.
И я подумала: как могут говорить о христианском милосердии те, кто неспособен на сострадание и братскую любовь? Разве вправе они считать себя посланцами Христа, самого рьяного социалиста в мире, чье учение основано на равенстве и братстве всех людей? Да им вообще неизвестно, что такое братство. Жалость — да, пожалеть они могут, по-фарисейски, потому что жалость подразумевает превосходство и снисхождение. Нужна не жалость, нужно