26 марта 1919 г. Вчера на заседании «Всемирной Литературы» Блок читал о переводах Гейне, которого он редактирует*. Он был прекрасен – словно гравюра какого-то германского поэта. Лицо спокойно мудрое. Читал о том, что Гейне был антигуманист, что теперь, когда гуманистическая цивилизация XIX века кончилась, когда колокол антигуманизма слышен звучнее всего, Гейне будет понят по-новому. Читал о том, что либерализм пытался сделать Гейне своим, и Аполлон Григорьев, замученный либерализмом, и т. д.

Горький очень волновался, барабанил своими большими пальцами по нашему черному столу, курил, не докуривал одну папиросу, брал другую, ставил окурки в виде колонн стоймя на столе, отрывал от бумаги ленту – и быстро делал из нее петушков (обычное его занятие во время волнения: в день он изготовляет не меньше десятка таких петушков), и чуть Блок кончил, сказал:

– Я человек бытовой – и, конечно, мы с вами (с Блоком) люди разные – и вы удивитесь тому, что я скажу, – но мне тоже кажется, что гуманизм – именно гуманизм (в христианском смысле) должен полететь ко всем чертям. Я чувствую, я… недавно был на съезде деревенской бедноты – десять тысяч морд – деревня и город должны непременно столкнуться, деревня питает животную ненависть к городу, мы будем как на острове, люди науки будут осаждены, здесь даже не борьба – дело глубже… здесь как бы две расы… гуманистическим идеям надо заостриться до последней крайности – гуманистам надо стать мучениками, стать христоподобными – и это будет, будет… Я чувствую в словах Ал. Ал. (Блока) много пророческого… Нужно только слово гуманизм заменить словом: нигилизм*.

Странно, что Горький не почувствовал, что Блок против гуманизма, что он с теми, звероподобными; причисляет к ним и Гейне; что его вражда против либерализма – главный представитель коего – Горький. Изумительно, как овладевает Горьким какая-нибудь одна идея! Теперь о чем бы он ни заговорил, он все сводит к розни деревни и города: у нас было заседание по вопросу о детском журнале – он говорил о городе и деревне, было заседание по поводу журнала для провинции, и там: проклинайте деревню, славьте город и т. д.

Теперь он пригласил меня читать лекции во Дворце Труда; я спросил его, о чем будет читать он. Он сказал: о русском мужике. – Ну и достанется же мужику! – сказал я. – Не без того, – ответил он. – Я затем и читаю, чтобы наложить ему как следует. Ничего не поделаешь. Наш враг… Наш враг…

Волынский на заседании, как Степан Трофимович Верховенский, защищал принсипы и Венеру Милосскую… Говорил молниеносно. Приятно было видеть, что этот человек, столь падший, может так разгораться и вставать на защиту святого.

– Это близорукость, а не пророчество! – кричал он Горькому. – Гуманизм есть явление космическое и иссякнуть не может. Есть вечный запас неизрасходованных гуманистических идей…

ВОТ СХЕМА НАШЕГО ЗАСЕДАНИЯ:

30 марта. Чествование Горького в «Всемирной Литературе». Я взял Бобу, Лиду, Колю и айда! По дороге я рассказывал им о Горьком – вдруг смотрим, едет он в сероватой шапке – он снял эту шапку и долго ею махал. Потом он сказал мне: – Вы ужасно смешно шагаете с детьми, и… хорошо… Как журавль. – Говорились ему пошлости. Особенно отличилась типография: «вы – авангард революции и нашей типографии»… «вы поэт униженных и оскорбленных». Особенно ужасна была речь Ф. Д. Батюшкова. Тот наплел: «гуманист, гуманный человек, поэт человека» – и в конце сказал: «Еще недавно даже в загадочном старце вы открыли душу живу» (намекая на пьесу Горького «Старик»). Горький встал и ответил не по-юбилейному, а просто и очень хорошо: «Конечно, вы преувеличиваете… Но вот что я хочу сказать: в России так повелось, что человек с двадцати лет проповедует, а думать начинает в сорок или этак в тридцать пять (т. е. что теперь он не написал бы ни «Челкаша», ни «Сокола»). Что делать, но это так! Это так! Это так. Я вообще не каюсь… ни о чем не жалею, но кому нужно понять то, что я говорю, тот поймет… А Федору Дмитриевичу я хочу сказать, что он ошибся… Я старца и не думал одобрять. Я старичков ненавижу… он подобен тому дрянному Луке (из пьесы «На дне») и другому в “Матвее Кожемякине”, которому говорили: есть Бог? а он: “Есть, отстаньте”. Ему говорили: нет Бога? – “Нет, отстань”. Ему ни до чего нет дела, а есть дело только до себя, до своей маленькой мести, которая часто бывает очень большой. Вот», – и он развел руками. Во время фотографирования он сел с Бобой и Лидой и все время с ними разговаривал. Бобе говорил: – когда тебе будет 50 лет, не празднуй ты юбилеев, скажи, что тебе 51 год или 52 года, а все печения сам съешь.

Тихоновы постарались: много устроили печений, на дивном масле – в бокалах подавали чай. Горький сидел между Любовь Абрамовной и Варварой Васильевной. Речь Блока была кратка и маловразумительна, но мне понравилась. Был Амфитеатров. Потом я пошел на кухню, взял одни башмаки под мышку, а другие надел – и мы пошли.

Перейти на страницу:

Все книги серии К.И. Чуковский. Дневники

Похожие книги