И Игельстрём,
и Шульц поразили
меня своим
сочувственным
отношением
к тому, что
происходит
в России. Ни
один из них не
верит тем басням,
которыми утешают
себя эмигранты.
Они отнюдь не
энтузиасты
всех мероприятий
правительства,
но они знают,
что здесь истинное
обновление
России, а не
просто каприз
нескольких
очень нехороших
людей. По поводу
здешней монархической
пропаганды
Игельстрём
говорит, что
она так гнусна
и глупа, что
следовало бы
не боясь беспрепятственно
распространять
ее в России,
дабы крестьяне
видели,
Оказывается, пиетет к Достоевскому у немцев так велик, что германский посланник в Гельсингфорсе, начитавшись Достоевского, специально поехал с женою в Питер, чтобы осмотреть те места, которые изображены в «Преступлении и Наказании» и в «Идиоте».
Ну вот и 9-й час. Пора одеваться. Последние строки я пишу утром 30-го января 1925 г. в пятницу.
Вторник 3 февраля.Гельсингфорс. Сижу 5-й день, разбираю свои бумаги — свою переписку за время от 1898—1917 гг.6. Наткнулся на ужасные, забытые вещи. Особенно мучительно читать те письма, которые относятся к одесскому периоду до моей поездки в Лондон. Я порвал все эти письма — уничтожил бы с радостью и самое время. Страшна была моя неприкаянность ни к чему, безместность. <...> Я, как незаконнорожденный, не имеющий даже национальности (кто я? еврей? русский? украинец?) — был самым нецельным непростым человеком на земле. Главное: я мучительно стыдился в те годы сказать, что я «незаконный». У нас это называлось ужасным словом «байструк» (bastard). Признать себя «байструком» — значило опозорить раньше всего свою мать. Мне казалось, что быть байструком чудовищно, что я единственный — незаконный, что все остальные на свете — законные, что все у меня за спиной перешептываются и что когда я показываю кому-нибудь (дворнику, швейцару) свои документы, все внутренне начинают плевать на меня. Да так оно и было в самом деле. Помню страшные пытки того времени:
— Какое же ваше звание?
— Я крестьянин.
— Ваши документы?