Встал рано, целый день ездил к Чичер<иным>, в типографию, обедал у Ивановых, у Званцевой, дома был Потемкин. Вечером был у Ремизовых, надававших нам всяких подарков. Я был не скучен. Сережа еще остается; я еду завтра[259].
Утром отправлял бандероли{748}, письмо Наумову, заезжал к Маковскому и Трубникову; квартирный и перевозочный вопросы уладились через Антона. Провожать пришли Анна Ник<олаевна>, Мих<аил> Яковл<евич> Томилин и Потемкин. Ехать было просторно, почти весело, все время почти пили чай; молодая зелень, цветущая черемуха, яблоки настраивали идиллически и любовно, хотелось на траве любить кого-нибудь простого: пастуха, семинариста, телеграфиста. Приятность ехать в 3-х экипажах на своих, огромный дом, свое молоко, расторопная Вера, большой сад, — все было очень приятно и почти заставляло забывать фабрику{749} и пр<очие> невзгоды.
Постоянный шум фабрики, напоминая пароход, привел мне на память Волгу: лето проводили у сестры; большой же дом, свои лошади, обилие молока, вид обильной жизни — привели на память семьи вроде Бехли. И весь день я колебался памятью между Щелкановым и Алешею Бехли, несчастные и скудные подробности короткого романа с которым мне казались особенно милыми и свежими. Эти воспоминания преследовали меня и за едой, и за игрой в крокет, и за прогулкой в лесничество; окрестности не очень хороши, кажется все далеко, близко все грязно, рабочие, служащие — все это не из приятного.
Воспоминания о Бехли продолжают меня преследовать; я очень мирно, несколько кисловато настроен. Идущее лето мне представляется 3-мя веками, несколькими эпохами, разделяющими 2 сезона; как в городе казалось все скорым и быстрым, так здесь наоборот. Сестра с зятем уезжали, я гулял с детьми и бонной, искал выхода в лес, но, перелезши через 3 забора, все равно очутились в загородке, все время жилье и фабричные. После крокета пошли в другую сторону на гористое и лесное место; фабрика гипнотизирует. Но сколько времени, буду читать много. Все думаю о Бехли. Зять нервничает. Держусь, будто мое дело — сторона; заводские интриги, сплетни, тишина.
Сегодня 3 события: пришли вещи, приехал Сережа и Лидия Степановна. В «Понедельнике» напечатано: «Кузмин уехал в провинцию»; меня это занимает{750}. У Сережи болят зубы, что мешает ему воспринимать все как следует; барышня тоже приехала потрясенная дорогой так, что ее потихоньку даже рвало. Веригина пишет Сереже, как она теперь вдруг поняла мое творчество etc. Гуляли вечером вдвоем, было туманно, сыро и печально. От Лемана письмо и книга, в продаже их нет{751}. Гржебин предлагает купить их Вольфу. Чорт знает что такое!
Холодно, временами дождь; была m-me Бене с кучей мальчиков, от Брюсова письмо с похвалой «Эме», оно меня очень ободрило{752}. У Сережи болят зубы, Л<идия> Ст<епановна> с лихорадкой; читал мало; сочинял песеньку Мастридии{753}. Что мне послать в «Весы»? Отчего остальные персонажи мне не отвечают; до сих пор не могу собраться послать бандероли друзьям. Пьем молоко, едим масло; сегодня все дети объезжали лошадей, и даже бонна прокатилась верхом. Вынули некоторые книжки, бумагу, сургучи. Никуда не ходили.
С утра толклись Бене, затевая пикник после обеда на озере. Пришел и старший Вилли. Письмо от милого Наумова, просит, если я приеду летом в Петербург, известить его заранее, чтобы он мог эти дни пробыть со мной, не уезжая за город. На пикнике было 23 человека, присутствие 2-х молодых немцев все же делало прогулку приятной; все время почти идти по жилью; под деревьями на берегу пили чай и бегали в горелки; был вид plaisirs champ^etres[260]. Напротив на лужайке усадьба Трубниковых, не тех ли? Сережа мучается зубами. Отелилась вторая корова. Солнце и ветер.
С утра поехал с зятем в лес за 10 верст. Поездки молча по пустынным холмистым дорогам со вдруг открывающимися далями напомнили мне поездки в скиты или прогулки с каноником в Muyello{754}, и по воспоминаниям так же защемило сердце, так же захотелось быть после большого крушения, слабым, отдающимся, хрупким. Покуда он ходил по делам, я спал в избе, где плакали дети, говорили бабы, обедали, ложились спать. Потом пошел дождь. После обеда зажгли камин и в пустой комнате танцевали польку. Читаем «Мелкого беса» и я Barbey d’Aurevilly{755}. Писем нет, и отчего им быть?
Не выходил почти из дому вследствие серой и дождливой погоды; опять топили камин, будто в сентябре, расставили перевезенную мебель и все приняло жилой, несмотря на пустоватость, вид. Будто «Война и мир». Ходили в баню вечером. Сережа очень подурнел телом за эти 4–5 лет. Письма от Лемана, Ликиардопуло, Павлика. В Москве опять распри с «Руном», собираясь выходить из которого приглашают и меня присоединиться. Что же, лишивши меня «Перевала», хотят лишить и «Руна»?{756} Павлик пишет, что видел того студента на «стрелке», пронзив меня этим словом. Написал сцену из «Алексея».