Решительно ничего нет. Какой-то тупой день; готовятся к отъезду: обирают яблоки, режут кур. Завтра едет Т<атьяна> Ал<ипьевна> и Л<идия> Ст<епановна>: ходили на пристани узнавать о пароходах. Необыкновенно звездные ночи! Когда-то увижу я нежного Павлика! Цыганка гадала мне, между прочим вздором (ничего не говоря о женщине): «Ты лукавый, но щедрый и приятный, тебе завидуют за твой ум, тебя тяготят дела, но в разговенье тебе будет радость». Павлика же я не увижу еще 15-го. Получу остальные деньги, что ли?
С утра в каком-то томленьи. Я давно уже не был в таком чувственном возбуждении, как последнее время, и это угнетает, неудовлетворенное. Я вспоминаю роман Гонкура, где Жермини Ласерте ножки от столов, стульев, палки от щеток, перила, свечи представлялись мужскими членами и она старалась не глядеть, чтобы не возбуждаться{320}. Не в такой степени, но вроде этого теперь со мною, и я понимаю, как любители женщин не могут равнодушно слышать одно шуршанье женских одежд. Когда думаю о деньгах, сердце у меня падает: как я устроюсь? как я устроюсь? Решительно не знаю. Я все пою какой-то пошлый романс на прекрасную «Черную шаль»{321}. Отчего там все так вечно? Какая божественность!
Как все великолепно! И потом:
Или я пою «Tandis que tout sommeille». Неужели смерть? Есть картина в Эрмитаже, где на фоне светло-зел<еного> куста, в красном, в непринужденной позе, нога на ногу, с гитарой, опертой на колено, закинув голову, поет человек. Неужели смерть? Осенью, какая пошлость! Когда играли в крокет, напротив возились два мальчика, катаясь по траве и валяясь друг на друге, и к крикам шуточной драки примешивалась какая-то похоть. Я старался не смотреть на них. Провожали на пристани Татьяну Ал<ипьевну> и Лидию Ст<епановну> в темноте. На пристани народ спал на полу, какие-то парни улеглись на <тюках?> с яблоками головами вместе, переговаривались и перешептывались. Был огромный страшный арестант с 2-мя маленькими солдатами. Почту не разбирали, везде темно. Какая скука, какое одиночество! Долго ли, долго ли это будет? И вместе с тем осень пугает меня: не сейчас! не так скоро! помедлить! Ах, верные и милые друзья, нежный Павлик, неужели я покину вас скоро и навсегда?
Письмо от Сомова{322}, милое, быстрый ответ, но чем-то меня не удовлетворившее: мне кажется, что мои друзья несколько стараются отвлечь меня от Павлика Гафизом, к которому я почему-то теперь сейчас
Шел дождь, я писал стихи. Никакого известия, ни радостного, ни печального нет. Все думаю о плечах Павлика, круглых, прелестных, персиково-розовых и немного шершавых на ощущение, таких теплых. Жалко, что я не был у него, я лишен того чувства, когда дом, улица, порог возлюбленного имеет такой горестно-глубокий смысл. «Едва я завидел Гречанки порог…». Я думаю о Пушкине, Musset, Gautier и Berlioz’e. В понедельник, в понедельник увижу Павлика! Вечером были в балагане, читали Гофмана. Но какая даль до понедельника, как я доеду?
Укладываемся, увязываемся, холодно. Сестра все мерзнет и закрывает двери и окна; после обеда гуляли далеко с детьми, было солнце, яркое и необыкновенное, длинные тени по лугам. Сережа убедил меня написать письмо Глазенапу, когда мы будем в Ярославле. Вечером ходили на пристани, степлело, была луна и звезды, было хорошо, но будто все-все уже уехали. В зале стояла приготовленная в дорогу провизия: пироги, яйца, казалось чисто, хотелось есть, и не ели, Сережа сказал: «Будто перед Пасхой». Мной овладевает возбуждение переезда. О, понедельник, милый Павлик! Ночи, дни, неситесь скорей.