Сегодня днем сидел дома и написал рассказ на конкурс о черте{396}. Очень был рад, что Павлик не вздумал приехать, как говорил, я прямо тягощусь его визитами, как бы он ни был нежен. Вечером поехал к Верховским, Ал<ександра> Ник<олаевна> была не совсем здорова, Юрий Ник<андрович> в Нарве; была Каратыгина и одна из тетушек. Было уютно, мне было приятно ехать, думая, что Павлик куда-то ушел. Мы долго беседовали о Сереже, они говорили сердечно и душевно. В Москве думают, что Ауслендер это миф, и спрашивали об этом у Каратыгина. Как бы я ни относился к этическим вопросам, возможность подозрения меня в таком мелком подленьком обмане: писать под разными фамилиями и не сознаваться в этом мне очень неприятна{397}. Как чужие, Верховские смотрели совсем неожиданно иначе: вот явление — индивидуальное, отдельное само по себе и почти одновременно совершенно такое же, и не знаешь, где предмет, где тень. Потом, вы пишете большую вещь, не торопясь, не печатая моментально. Ауслендер, насыщаясь вами, пишет один, два, три маленьких рассказа той же эпохи, вашей концепсией, вашим слогом и выскакивает раньше; большая часть интереса к вашей вещи подорвана. Тем более жалко, что у Сережи это кажется внешне усвоенным, а не внутренним. Для него пагубна невозможность искать самого себя, уйти от вас, ваших эпох, ваших сюжетов, вашего слога. Мне было очень тяжело и обидно это слышать, тем более что знающие многое могут так рассуждать, не знающие же не знают, что подумать, и думают что придется, вплоть до самого мелкого неприятного жульничества. Хорошо, что я не проболтался, что Сережа хочет послать тоже «письмо», а то они прямо бы сказали, что он хочет и рассчитывает, что его рассказ примут за мой. Как это все неприятно, и я об этом совсем не думал, но, кажется, тут ничего не поделаешь.
Ездил к Чичериным; Софья Вас<ильевна> уже в городе, завтракала у них и француженка, было уютно; потом поехал к Сомову, у него был старик Мясковский, К<онстантин> А<ндреевич> был видимо рад мне, я играл Rameau, читал свой рассказ; К<онстантин> А<ндреевич> передавал свои новости: salon d’automne{398}его пригласил быть сосьетером[189], из Германии предлагают делать порнографические иллюстрации{399}, свои планы и темы будущих вещей, свои визиты. Дома без меня приходил 2 раза Павлик. После обеда телефонировал, что через час придет; мы с Сережей пошли узнать, придет ли к нам Ек<атерина> Ап<оллоновна>; она с нами в темноте говорила, что нездорова и что придет не раньше будущей недели. Очень странная. У нас уже сидел Павлик, Мясковский без меня занес ноты. Посидевши, мы проехались все-таки в «Вену», где поужинали; там были какие-то актеры от Коммиссаржевской, которые со мною кланялись; на обратном пути мы все гнались за какими-то гуревичем{400} и реалистом, очень грамотными, то перегоняя их, то оставляя себя быть обогнанными. Наконец они проехали на Бассейную, а мы свернули на Суворовский, причем я им откланялся. Потом мы немного еще походили по Суворовскому и по Таврической, я все жалел, что не поехали за гуревичами, и дразнил Павлика, который сердился и бранился. Вдруг кто-то, обогнавший нас, целует меня: Городецкий от Тернавцева. Проводили его до дому; я взял его под руку, на что Павлик опять надулся. Городецкий вчера на митинге читал стихи: «Товарищ рабочий, товарищ солдат»{401}. Не ожидал я от него этого! Павлик сказал, что приедет в 2 часа; где мне взять силы сказать carrement, что я его больше не люблю, тягощусь им, денег доставать не буду и люблю другого? А намеков он не понимает. О, тихие часы у Сомова! Буду писать «Весну» для музыки и стихи: «Куранты любви»{402}.