Считаю случившееся относительным успехом, потому что в течение пары лет весь тираж был распродан и мой издатель не потерял на книге, да и мне кое-что заплатил. К тому же средний аргентинский читатель вовсе не был так плох, совсем напротив: намного меньше наследственно отягощенный и не столь напичканный комплексами, как поляки, он не потерял способности впитывать. В той среде, где никто в себя не верит и не верит также всем остальным, в среде, отмеченной отсутствием людей, способных навязывать ценности (порок вторичных в культурном отношении обществ), «Фердыдурке» не мог завоевать авторитет, а книгам трудным, требующим от читателя работы, авторитет абсолютно необходим, хотя бы для того, чтобы заставить людей читать. Так или иначе, но я опять оказался между шестеренками литературы. Я стал набрасывать драму «Венчание», уже явно и, я сказал бы, бессовестно нацеливая себя на гениальность, метя во что-то такое, что находится на уровне вершин, на уровне «Гамлета» или «Фауста», в чем выразились бы не только боли эпохи, но и зарождающееся новое чувствование человечества… Какими же легкими казались мне величие и гениальность, наверное, более легкими, чем та правильность, которая требуется для среднего добротного текста; причем это шло не от какой-то моей наивности, а из того, что величие и гениальность вместе со всеми прочими ценностями были разрушены неким демоном, который для меня был действительно важен; они были разрушены величайшей ниспровергательницей ценностей — молодостью. Я не испытывал к ним уважения, потому что я не был в них как-то особо заинтересован, а потому мог обходиться с ними свободно. Нетрудно пройтись по доске на высоте десятого этажа, если человек не боится высоты: он ступает по ней так, как будто доска лежит на земле. (Впрочем, из этого нельзя делать упрека «Венчанию», потому что оно не скрывает этой «легкости».)

Довольно того, что с окончанием взрыва в Европе, выбросившего наружу таившиеся в подполье ферменты, я начал цивилизовываться. Но если мой литературный дебют в Польше был движением изнутри наружу, то аргентинский выход осуществлялся под влиянием внешних сил: там, тогда я писал, исходя из внутренней потребности, здесь, теперь я подчиняюсь некоему установившемуся порядку вещей, обрекавшему меня на литературную деятельность; я продолжал самого себя тех давних лет. Маленькая разница, но исполнена такого большого и трагического смысла, свидетельствующая о том, что я, собственно, перестал существовать и сошел с орбиты — теперь я существовал только как следствие того, что сам с собою когда-то сделал. Удалось, однако, сохранить доброе расположение духа… но прежде всего — иллюзию детства, отпускающего грехи. Литературный труд вовлек меня в диалектику реальности и снова встал вопрос: что делать в литературе, в культуре со столь компрометировавшими меня связями с молодостью, с низким, в какой степени все это можно демонстрировать? Что это было: комплекс, болезнь, извращение, клинический случай или нечто, имеющее право быть в ряду нормальных существ? И второй вопрос: было ли это тем, что называется ломиться в открытые двери, или же трудным проникновением в дикие, девственно-застенчивые пространства? Короче — годилось ли все это как материал для искусства?

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже