Но даже это я смог бы понять. Ведь это доктрина действия, доктрина созидания, это не просто мысль о действительности, а такая мысль, которая преобразует действительность, определяет сознание бытием. Они должны сконцентрировать энергию, поэтому они ограничивают сознание. Но в таком случае и моя, и твоя, и всех вообще мораль, любая элементарная человеческая мораль требует, чтобы вы признали это. Вы должны сказать: мы намеренно ослепляем себя. Не желаете говорить этого? Как тогда прикажете разговаривать с вами, с теми, кто столь нечестен по отношению к себе? А уж соединиться с кем-то подобным — значит потерять почву под ногами, потерять и свое «я», и чужое, и сорваться в пропасть.

Воскресенье

Оттепель… Допустим, что она даст некий суррогат свободы и правды. Свободы — на 45 % и правды — на 47 %. Что дальше?

Если бы я был узником их тюрьмы, я ухватился бы за это обеими руками. Если до сих пор не разрешали выходить из камеры, разве не радость выйти на прогулку во дворе под бдительным взглядом надзирателя? Кто же сомневается, что на практике меньшая ложь лучше лжи большей? Однако, кроме случайно просыпавшихся крошек свободы, существует вопрос польской формы, польского стиля, польского развития и становления польского самосознания… Из-за того, что я не выношу эрзацев и всегда — в ресторане ли, в обыденной ли жизни — буду протестовать, если мне попытаются подсунуть кошку под видом зайца, и в данном случае я не могу согласиться на эрзац, суррогат, макияж и пошлость. Свобода по разрешению, концессия на пользование относительной свободой — что это? Ни два, ни полтора. Для аутентичности польской жизни это хуже, чем стопроцентный кляп, не оставляющий места вранью. Это существование нечистое, слабое, полумертвое, не доведенное до истинного своего выражения…

Самой ужасной вещью в истории нашей культуры я считаю то, что мы всегда — когда по принуждению, а когда и добровольно — ограничивали свой дух. Свидетельством тому вся наша литература, все искусство. Возможно, это оказалось не так уж плохо для нашей души, когда в последние годы польское сознание усадили в каталажку. Тем самым удалось сдержать наше несовершенство словесного производства, заменяя его неприкрытым враньем, зато узник мог разговаривать сам с собой и, видимо, разговор этот был искренним. Их жизнь распалась на внешнюю ложь и внутреннюю правду — случай тяжелый, но не смертельный. Как знать, может, где-то в недрах разума глупость отшлифовала себя, обострилась?

Духу была предоставлена относительная свобода с условием явки его два раза в неделю в ближайшую комендатуру — это значит лишь стирание резкой, но спасительной границы, которая до сих пор отделяла подконвойную правду от свободной лжи. Тогда нам открыт путь в область полуправды, полужизни, половинчатого творчества, упоение видимостью, — что же из этого получится? Не спорю, возможность вышибить двери, ведущие в свободу, должна быть политически использована. Но я не политик… и знаю только лишь, что стиль, форму, выражение, все равно где — в искусстве или в жизни — нельзя обрести на пути уступок, их нельзя штамповать порционно. Aut Caesar [123]

Иногда с той стороны мне говорят, что мой долг перед Родиной — вернуться. Интересно, зачем? Чтобы стать кем-то достойным сожаления? Ведь если инженер или рабочий могут при этом строе претендовать на уважение, то литератор, этот их «Писатель», водимый и водящий за нос, фигура отталкивающе гротескная, комическое сочетание в одном лице наставника и ученика — вот два аспекта дидактизма. Но коль скоро вы говорите мне, что я пропадаю на чужбине и гибну для Родины, то я вам скажу, какую высокую роль в национальном масштабе я отвел для себя.

Используя их терминологию, какого рода «социальная потребность» могла бы сделать так, чтобы мое американское существование не было лишено смысла, пусть хоть для кого-нибудь в Польше? Для кого? Не для тех, кому впору детские штанишки. Но наверняка кроме этой искусственной, детской, посредственной, робкой действительности в Польше где-то притаилось и ждет своего часа иное понимание, проницательное, острое, трезвое, не желающее само себя обманывать, иной тон, более разумный, гораздо более зрелый.

Моя задача могла бы состоять в том, чтобы расслышать именно этот польский звук, добраться до поляка, трагического и сознающего трагизм своего положения. Но не затем, чтобы пичкать его другими иллюзиями, что-либо облегчать ему. Я хочу выразить абсолютность того польского требования, которое стремится к полному знанию и полной экзистенции. Не парадокс ли, что я, тот самый, который не в ладах с сознанием в его философском аспекте, тем не менее должен (и это сильнее меня) бороться за него, требовать его как непременного условия нашей человечности?

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже