Я прохожу. Делаю запись. Какой-нибудь будущий Ренан ее прочтет, и она войдет в жизнь людей. Во вселенную. Ведь эти люди только для того и живут.
В своей книге «Будущее науки» Ренан пишет: «Подумайте о бесчисленных поколениях, которые погребены на деревенских кладбищах. Мертвы! Мертвы! Навсегда ли? Нет! Они живут в человечестве. Эти мертвецы участвовали в создании Бретани (Мариньи, Нивернэ). И когда Бретани не будет, Франция останется. И когда Франции не будет, человечество останется… В тот день самый несчастный из крестьян, которому нужно было сделать всего два шага, чтобы от хижины своей дойти до своей могилы, будет жить, как и мы, в этом великом бессмертном имени».
Да, но как втолковать это Онорине, у которой от нищеты и работы руки задеревенели, как старые сучья? Значит, бог создал всех этих несчастных для умственных утех Ренана? Не слишком ли высока цена? Не слишком ли ничтожна конечная цель?
Крестьянин гонит коров и разговаривает с ними, повинуясь инстинктивной потребности показать этим приезжим, что он тоже наделен даром речи, а также чтобы привлечь внимание незнакомой дамы. Дети кричат и играют на лугу. Маленькие девчушки глазеют на нас, прижавшись лицом к изгороди.
Кажется, что по ту сторону Жермене уже конец мира. Зелено-черные луга, леса, ни колокольни, ни человека, ни скотины. И как раз здесь садится солнце.
Для проживания в Париже есть лишь единственный понятный мотив: деньги. Ну, а слава? А жажда деятельности? Разве можно полнее ощущать жизнь, чем здесь, на жерменейской дороге? В эту минуту «широты» я не потратил бы и ста су на городские развлечения. Сто су — это хлеб, на сто су можно приодеть кого-нибудь из этих несчастных, которые, сами того не зная, помогают кому-то творить бога.
* Великий поэт может пользоваться общеупотребительными выражениями. Следует оставить маленьким поэтам заботу о благородном риске.
* Она становится бешеной. Глаза ее мечут молнии, не предвещающие добра. Одного она хочет — скорее околеть. Ребятишкам у чужих будет не хуже, чем с ней, родной матерью. Но особенно ее раздражают издевки прачек на реке: она разбила бы им вальком физиономии.
— Вот, говорят, что я злая, — объясняет она. — А как же иначе! Побыли бы в моей шкуре! Другая бы еще позлее была!
Она попросила отдельный вид на жительство. Суд в Кламси запросил мэра, а тот ответил, что она неуживчивая, что муж ее уехал, но вернется. Мэр забыл написать, что эта «неуживчивая» женщина кормит одна, без посторонней помощи пятерых ребятишек, и суд, введенный в заблуждение жандармами, обратившимися за справками к мэру, сообщил несчастной, что ее просьба отклонена.
Она возвращается с речки. Вымокшие с ног до головы ребятишки ждут ее на улице. Все, что она может, — это их раздеть и уложить. Графиня дает ей пятнадцать фунтов хлеба, Маринетта будет давать ей пеленки и по сто су в месяц.
За жилье она платит четыре франка в месяц. Хозяйка, полубезумная старуха, тоже не из богачих, время от времени заявляет жиличке, что легко найдет себе кого-нибудь другого, кто будет платить подороже. Это неправда, но бедняжка трясется. Муж не хочет с ней разводиться. Когда она поднимет на ноги детей и когда они с двенадцати до двадцати лет пойдут в люди, он сможет отбирать в свою пользу половину их заработка.
Я замедляю шаг. Он останавливается. Наконец, не выдержав, я спрашиваю:
— Вы это нарочно, Филипп, идете сзади?
— Это как когда, — отвечает он. — Иной раз да, особенно когда мы на дороге.
— Но почему же? Подумают, что я вам приказал идти сзади. Как раз такого недостатка у меня нет. Это годится для важных господ или для маньяков, вспомните-ка того мастера, парижанина, который велел Борно идти в ста метрах позади.
— Нет, мосье, — возражает Филипп, — вовсе не потому я позади вас иду. А потому, что вы всегда идете справа, а я, значит, иду слева, и дуло моего ружья направлено на вас. Как-то неловко получается. Вот я из осторожности и иду позади.