– Этого нельзя касаться, это запретное, это святое, здесь твои логики и анализы – ничто, пыль, пыль! – кричал Эдик.

«В частности» – это были конкретности, извлекаемые из опусов, из допущений, из догадок.

Рождественского любили «в частности»: Эдик – за его «поэзию русской географии», за любовь к природе, за понимание природы, за Петербург, за дороги.

– Он такой, как я! – инфантильно доказывал брат. – Я уверен, что он так же воспринимает железные дороги, как я! И семафоры в особенности. Я уверен, что с ним можно «играть в будущее, которого не будет». Я уверен, что он любит музыку. Я ручаюсь, что он любит Грига, Дебюсси и Скрябина.

«В частности» мамы дополняли Эдика: она, например, знала, что этот поэт любит вкусный чай (а она всегда гордилась «своим» чаем – и была убеждена, что ни у кого больше «такой» не получается!), она знала, что он любит зиму, долгие прогулки, зимние пейзажи, не боится холода, любит кошек, любит, когда печка топится.

– Я люблю его за то, что он пишет в красках, что у него разноцветные слова, – говорила мама. – Его стихи – не бусы и не бисер (о Гумилеве мама говорила, что он «вышивает крупным бисером»), а прелестные картинки. Его стихи «я вижу».

(Мама хорошо рисовала и очень чувствовала краски. У нее в этом отношении был очень тонкий, изысканный и крайне разборчивый вкус. Угодить ей в цветовом вопросе было чрезвычайно трудно.)

Кстати: брат утверждал, что для Рождественского музыка тоже цветная, что он должен – Эдик всегда отличался аффирмативностью – понимать скрябинские замыслы «цветовых симфоний».

«Наш Всеволод» ходил с нами и в гости. У Ксении очень любили мою читку – после ужина, после танцев, когда отходил веселый хмель и людей по-русски начинало тянуть к высокому, к прекрасному – к какой-то церкви, где можно не то отдохнуть, не то покаяться, не то поразмышлять, – просили только Ахматову, Гумилева и Рождественского. Я обычно говорила сидя за роялем.

У Кэто я часто читала стихи, лежа на ее гигантской тахте. Муж ее тогда прекращал свои вечные прогулки по комнате и слушал, стоя. Потом говорил:

– Организуй, Кэтуша, закуску. Что это меня после стихов на водку тянет!!

Однажды летом мы были у него в отсутствии Кэто, я и Эдик. Кэто с дочкой были на даче. Пили, конечно. Пришел вызванный по телефону Дмитренко, сияя всеми своими орденами и ромбами. Б.С. был уже смертельно болен, только никто этого не знал. Он сидел с расстегнутым воротом френча. Жаловался на горло, пил водку и сырые яйца.

– Что это вы открыли нового у вашего Рождественского? – спросил он. – Мне Эдуард Казимирович говорил.

Я прочла тогда то, что мы недавно нашли:

Крысы грызут полковые приказы,Слава завязана пыльной тесьмой…[846]

Впечатление было очень сильное. Попросили повторить.

– Отпевает нас Софья Казимировна! – сказал Дмитренко. – А здорово написал, черт его возьми! Водку он пьет?

– Не знаю, – рассмеялась я. – Вероятно.

– Ничего подобного! – ответил Эдик. – Он любит кавказские вина!

– Чепуха! – рассердился хмелеющий Дмитренко. – У тебя, Эдуард, дамская душа, и ты рассуждаешь по-дамски! Вино!.. Ну, ладно, выпишем для него из Телава. Как, Борис, выпишем?

Борис Сергеевич молча кивнул головой.

Дмитренко не унимался:

– Где он живет?

– Он наш, ленинградский, – погордился Эдик.

– Давай. Звони ему по телефону, Эдуард! Приглашай сюда. Скажи, машину пришлю.

Во всех серьезных случаях жизни Эдик смотрит на меня: испуганно посмотрел он на меня и тогда.

– Il ne faut pas[847]…– жалобно протянул он.

Б.С. понял Эдика, засмеялся (как он чудесно смеялся!), успокоил Дмитренко:

– Брось, Валек… поздно! К чужому человеку – ночью – звонить – все же спят, вероятно…

Дмитренко успокоить было трудно.

– Они все по ночам пишут. Я знаю. Я читал. Ты, Борис, меня не учи. Как это он не придет к командирам Красной Армии? Обязательно придет. Да он, может, в моей дивизии служил. Честное слово, я помню эту фамилию.

Договорились, однако, не вызывать и не звонить. Послушались меня: я предложила компромисс.

– Выпьем за его здоровье, вот и все! – сказала я.

Выпили. Дмитренко, как и всегда, рассказывал о Гражданской. Рассказывал он прекрасно. Жаль, что так никогда ничего и не было записано.

Б.С. был задумчив, насвистывал, мало говорил, наливая рюмки…

Осенью его хоронили – горловая скоротечная.

А весной 1935-го хоронили Дмитренко[848] – рак гортани и мозга.

И тут и там – траурные марши, ружейные залпы, фуражка на крышке гроба, шашка, цветы, чеканный шаг Академий в строю: Артиллерийская и Толмачевская.

Да. Все кончилось.

А работа крыс, может быть, и продолжается.

Начала писать одно, кончила другим. Многое еще не записано: поздно и холодно. А многое уже и забылось.

Сейчас пришло в голову, что, если Всеволод Рождественский еще раз придет ко мне, я, может быть, покажу ему эту запись. Для того, чтобы он познакомился ближе с моими. Возможно, это доставит ему маленькую радость.

Март, 10, пятница

Перейти на страницу:

Похожие книги