2. Два мальчика из интеллигентной семьи. Дети ответственных работников. Родители отсутствуют сутками на работе. Мальчики шляются по кино и рынкам. Скучают. Блокада. Занимаются всякими обменами. Выменивают два винчестера. Во время обстрелов развлекаются: из окон стреляют из винчестеров в торопливых прохожих – обстрел, жертвы обстрелов! Ружья замечает у них соседка, жена полковника, покровительствующая детям. Она не знает, чем они занимаются, но протестует против хранения оружия. Мальчики боятся, что донесет, и убивают ее. Просто.
Школу перестраивать надо. А кто перестроит родителей? Мало кто из родителей понимает, что ребенок – это договор с будущим и с обществом и что договорные статьи надо выполнять им, родителям, при содействии школы. Наши «цветы жизни»[953] аморальны и нравственно слепы, как растения. Хорошо то, что мне нравится и мне удобно. Готтентоты[954].
Днем у Марии Степановны. Говорим о том же деле. У нее в доме чистая и скромная атмосфера – почти XIX век в среде думающей, полетной, трудовой интеллигенции. Она – уже анахронизм. Не то укор, не то неприятный устаревший пример. Любит меня – а за что, не знаю.
А мне уже ничья любовь, кажется, не нужна.
Штопала на днях свою простыню. Посмотрела случайно на метку: М.А.[955] Не знала даже, что сплю под этой простыней. Улыбнулась, подумала, вспомнила. Да. Никогда больше. Память, которая никому отдана не будет. Мое. Самая чудесная, самая светлая память. Femme blanche.
А сегодня солнце, холодно. Глиняное болото под ледком в Шереметевском саду. Вчера вечером, когда я была у Тотвенов, ко мне приходила Ахматова. Вернулась я в полночь, испуганная Валерка сказала, я разобиделась на судьбу: вчера весь вечер о ней думала, читала ее старые вещи, романтически хотела видеть. И с тоской поехала к Тотвенам, где пила скучный чай и вела скучнейшие разговоры о безденежье. Нынче – перед дискуссией о ленинградской теме в Доме писателя[956] – зашла к ней. Не застала. Встретила потом на улице с маленькой Анной. На солнце только увидела, какая у нее густая седина. В холодной комнате неуютно, не убрано, бивуачно. Одета она скверно. Туфли развалились. Ботиков нет – и так всю зиму. Это – наш первый поэт, наша российская слава. Какие уж тут чернобурые[957]…
Прочла мне интересные и волнующие стихи о блокаде В.С. Срезневской, с прекрасными сравнениями, написанные болью и памятью. Я не знала, что она пишет.
– Она почти скрывает, – говорит Ахматова – Читает неохотно и мало. Покажу Оле Берггольц. Может быть, напечатают.
– Нет. Не напечатают[958].
– Вы думаете…
Говорим о деле юношей-преступников.
– Бедные родители, – вздыхает она. – Это – последствия войны.
Говорим об Эренбурге.
– Вот даже вы, близко знающая литературу, не знали, что Эренбург – поэт. А он поэт, он не журналист – и романы у него плохие. Но я его не люблю как поэта. Какая странная судьба у него: поэт – и об этом почти никто не знает.
На дискуссию не собирается.
– Это так длинно и так утомительно! И заранее знаешь, что' будут говорить и о чем. Завтра, может, приду…
Читает выдержки из «Ленинградского дневника» В. Инбер[959] – ничего особенного не говорит, шутливо удивляется – как это можно писать такое? Но интонация не только жалит, а убивает наповал. В. Инбер она не любит агрессивно.
Придет ко мне в четверг, видимо, ей нравится у меня. В Москву не едет.
– Боюсь там застрять. Мне сказали, что почти на днях можно ждать окончания войны. Нет, но мира не будет, ничего – просто кончится война, Германия капитулирует. А этот день я хочу быть в Ленинграде.
Нетленным и неизменным пронесла Ахматова через все годы войны и свой русский дух, и свою любовь к России, и свою преданность родине и русской культуре. Ни разу не изменила себе, не заговорила чужим голосом, не вступила на чужие ей пути. Удивительно благородная и четкая линия мировоззрения, единая, цельная и неподкупная.
Ночевала Ахматова. Китежанка. Утром и днем вдвоем с нею – хорошо мне и всегда больно (от памяти, верно, – почти вся жизнь с нею и без нее). Провожаю в Литфонд, потом в Шереметевский. Дождь. На Фонтанке встречаю Уксусова и вспоминаю, что сегодня выступает полонист Беккер о Мицкевиче: страшный еврей со страшным акцентом. Обещаю прийти в Дом писателя, обещаю потом пойти в кино. И – возвращаюсь к себе. Не могу.
Днем Ел. Ал. И неожиданная Ахматова – угощаю чаем и блинчиками. Ел. Ал. говорит:
– Я знаю вас давно, Анна Андреевна. Мы с вами когда-то встречались в одном доме.
И не называет – где. Ахматова сразу загорается, вспыхивает, нацеливается на Ел. Ал. всем своим очарованием, колдует, ворожит, обволакивает. И не узнает ничего – та почему-то молчит.
В эту ночь, грея руки у стынущей печки, говорила со мной о Поэме. Любит это свое творение – и почти детски радуется его таинственности.
Спросила:
– Неужели вы не догадываетесь, кто актерка и портрет?
Подумав, объявила:
– Это Ольга Афанасьевна Судейкина.