В третий раз я не стал вытягивать руку. Прошу прощения. В третий раз я не осмелился вытянуть руку; и рука моя по сей день осталась «не вытянутой», обреченной на позор. А ведь действительно позор! Какая компрометация! Как же случилось, что после стольких веков, ознаменовавшихся развитием, прогрессом, наукой, чтобы отнюдь не из шуточного, а из самого настоящего опасения не решиться вытянуть руку в ночи, подозревая, что «а вдруг» она управляет бурей? Можно ли меня считать человеком трезвым, современным? Да. А можно ли считать меня человеком просвещенным, образованным? Да, да. Знакомы ли мне современные достижения философии и все истины нашего времени? Да, да, да. Свободен ли я от предрассудков? Да, наверняка! Но черт побери, откуда я могу знать, где уверенность, где гарантия, что рука моя магическим жестом не сможет остановить или вызвать бурю?
Ведь то, что я знаю о своей природе и природе мира, неполно. А это то же самое, если бы я ничего не знал.
[19]
(LA CABANIA[110])
Вчера утром я выехал автобусом, через Никочею, на эстансию Владислава Янковского, которая называется «La Cabania».
Если этот дневник, который я веду уже несколько лет, не на уровне — моем, или моего искусства, или моей эпохи, ни у кого не должно быть ко мне претензий, потому что эта работа, на которую я, возможно, не гожусь, навязана мне обстоятельствами моей эмиграции.
Я приехал в «La Cabania» в семь вечера.
«Дусь» Янковский и его дочери, Мариса и Андреа, Станислав Чапский (брат Юзефа) с женой и дочерью Леной, и Анджей Чапский с женой. Ужин, во время которого я строил рожицы барышням, а те хохотали.
Просторная комната в тихом гостеприимном домике в саду, где я разложил мои черновики, готовясь к сражению с ними. Кто решил, что писать надо только тогда, когда есть что сказать? Искусство как раз в том и состоит, что пишут не то, что можно сказать, а нечто совершенно неожиданное.
Нет океана, его сверкания, соли, ветров. В отличие от Хокараля, здесь — спокойствие. Тишина и отдохновение. Самое главное, что здесь меня покинуло одиночество. Вечером, под лампой, семейная атмосфера, какой я не видел шестнадцать лет. Гуляю по пампе, которая здесь, как всегда пастельная и громадная, обрамлена эвкалиптами, купами деревьев. Вдали — горная гряда.
Что меня всегда поражает в аргентинской деревне: нет крестьян, нет фольварочных[111] слуг. На пространствах, которым в Польше понадобилось бы множество рук, никого. Пашет один человек, на тракторе. Он же жнет, молотит и даже засыпает зерно в мешки, передвигаясь по полю на мотокосилке, которая одновременно и молотилка. В итоге с обслуживанием этих полей, большого количества крупного рогатого скота и коней справляются несколько всегда неспешных «пеонов»[112]. Благодать, никакого сравнения с той брутальной деревней, где человек либо пан, либо хам.
Экзистенциализм.
Мне хотелось бы разделаться с беспокойствами, охватившими меня в Мар-дель-Плата. Некоторые вещи я обязан записать, чтобы они стали более связными.
Экзистенциализм.
Я не знаю, каким образом экзистенциализм мог бы превратиться в моих руках в нечто более значительное, чем игра в серьезность, в смерть, в самоуничтожение. Мои мысли об экзистенциализме я записываю здесь не из уважения к собственному мнению (дилетантскому), а из уважения к собственной жизни. Описывая, насколько это получается, свои духовные приключения (как будто речь идет о моих телесных приключениях), я не могу не упомянуть о двух неудачах, постигших меня: экзистенциалистской и марксистской. Крушение экзистенциалистской теории я отметил в себе недавно, рассказывая о ней в моем философском кружке…