Довольно истории. А еще мне мечталось, чтобы мы подвергли пересмотру и искусство… поскольку не следует нам на все времена обрекать себя на восхищение собственными художественными творениями и той формой, которая в них присутствует. Эта обреченность восхищаться своим — местечковость; она ведет к нарушению пропорций между нами и миром (т. е. действительностью); а кроме того, она напичкана комплексами и порождает глупость, ложь, претенциозность… но более того — и это самое важное — мы не умеем гнушаться пошлостью, потому что она наша, и это делает нас безоружными в отношении пошлости, мы оказываемся вынуждены приспосабливаться к нашему выражению даже тогда, когда оно не в состоянии выразить нас. Я уже делал попытку в этом дневнике поговорить о польской литературе не как о национальной славе, а как (нередко) о национальном провале — и это, по-моему, неплохо, этот тон стоит взять на вооружение, потому что это единственный способ сделать так, чтобы наша литература не свела нас к своему масштабу, чтобы мы смогли реализовать себя как нечто более ценное, чем она.
Это лишь два примера, позволяющие увидеть, насколько далеко идут практические следствия идеи. Оно и понятно — у нас бывало немало разных «самокритик», сколько же свели мы счетов с нашими «национальными пороками». Однако это был самокритицизм «по случаю», причем всегда судорожно хватающийся за польскость, где-то в глубине утверждающий польскость в качестве абсолютной ценности. То, о чем говорю я, — более осознанно, категорично, более принципиально — с этих позиций мы могли бы претендовать на звание граждан мира.
Попытка уразуметь другого с помощью искусства — забавное недоразумение. Прозаическое с поэтическими вкраплениями произведение — это не математическая формула, в каждой голове оно свое. Многое, очень многое зависит от головы. Недавно в польской печати прочитал я о «Транс-Атлантике» следующее: «Замысел Гомбровича — исключительно целенаправлен и правилен: показать в кривом зеркале гротеска и пародии доведенную до конца едкую сатиру на санацию[131]…».
Определив таким образом мои намерения, автор сокрушается, что по ходу дела все расползается. Вот голова! Не голова — арбуз, взращенный на ниве этого их обобществления… Но я уверен, что многие пойдут той же дорогой. Поскольку сегодня требуется не бескорыстное искусство, а прикладное — тянущее лямку и работящее, как конь в шорах. И для многих из них «Транс-Атлантик» расползется по первым страницам, по сцене разговора с министром: «ах, какая же бойкая сатира на министров, на бюрократов, всё как надо, только вот потом пошли какие-то фантазии, комплексы…»
«Транс-Атлантик» не расползается. Мне удалась конструкция: это такое постепенное погружение во все большую фантастику, такое нарастание собственной автономной реальности, что произведение представляет из себя не что иное, как самодовлеющую сущность. Это не сатира, не философия, не историософия. Что ж это тогда? Рассказ, который я поведал. В котором, между прочим, есть и Польша. Но тема там — не Польша, тема — я сам, это всё мои приключения, а не Польши. В той разве что степени, что я — поляк.
Это сатира лишь в той мере, в какой мое существование в этом мире представляет из себя сатиру.
Это не плод досужих раздумий на тему польских вопросов — я о себе писал — о себе в Буэнос-Айресе — о Польше я начал думать лишь потом, и теперь я достаю со дна моего безбожного корабля эти мысли как взрывоопасную контрабанду, которую я вез, даже не подозревая об этом.
Так или иначе, но на этом корабле я вернулся в Польшу. Кончилось время моего изгнания.
Я вернулся, но уже не дикарем, каким был когда-то, в годы моей молодости в Польше, я был тогда абсолютно дикий в отношении к стране, без стиля, неспособный даже говорить о ней, неспособный справиться с ней, она лишь изводила меня. Потом я оказался в Америке, в полном отрыве от нее. Сегодня вопрос стоит иначе: я возвращаюсь с определенными требованиями, я знаю, чего я могу требовать от народа и что я могу дать ему взамен. Вот так и стал я гражданином.
1958
[24]
Новый год, приближаясь с востока со скоростью вращения земли, дошел и до меня, и застал в Ла Кабанья, у Дуся, сидящим на диване с бокалом шампанского. Дусь сидел в кресле под лампой. Марыся рядом с радио. Андреа — на подлокотнике другого кресла. Больше никого.
Перед Дусем разбросанные шахматы.
Драматический момент. Что же будет? Что родит вторгшееся будущее? «Если бы только не было дурных снов…» Может, обойдется без катастрофы. Приход нового года — это гонка, пугающая гонка времени, человечества, мира; все как безумное несется в будущее, и громада этой астрономической гонки захватывает дух. Вместе со всеми летел и я: моя судьба с гулом перекатывалась из одного года в другой, и в эту минуту, в эту секунду что-то происходило, хотя ничего не происходило, ничего не произошло. Начался год.