Я попытался дать характеристику современного мышления и сказал, например, что оно «редуцированное» и что постепенно осваивается с «двойной интерпретацией», что мы ощущаем его как нечто «преобразующее не только то, что вовне человека, но и то, что внутри него, как созидающее того, кто мыслит»; я ссылался на науку, на кванты, на Гейзенберга и волновую механику, на Гуссерля и Марселя — боже мой, я говорил как принято, как говорят даже самые знаменитые, то есть делая вид, что я на своей территории и что это для меня хлеб с маслом, в то время как на самом деле первый же вопрос в лоб положил бы меня на обе лопатки. Но я уже так привык к мистификациям! И мне прекрасно известно, что подобного рода мистификациями не брезгуют даже самые знаменитые! Поэтому я разыгрывал свою роль, и у меня даже неплохо получалось. Но тут я заметил где-то за первым рядом покоящуюся на колене руку…
Другая рука, та, что была ближе и принадлежала другому человеку, то ли опиралась на подлокотник кресла, то ли цеплялась за него… и вдруг обе эти руки будто схватили меня, я аж испугался, дух перехватило… и во мне опять заговорило тело. Я присмотрелся повнимательнее: то были руки студентов, приехавших из Тукумана, и это сразу успокоило меня, передо мною снова возник образ Тандиля, я знал, что нет причины опасаться — руки благосклонные, дружественные; я снова оглядел зал, все руки были руками друзей, и, будучи, скажем так, телесными, они были на службе Духа, то были руки интеллигенции… Это скопление одухотворенных рук сотворило со мною чудо. Наверное, впервые в жизни я освободился от того актерства, бахвальства, показухи, которые наросли на моем духе. Серьезность и существенность моего положения как учителя внезапно перевесили всю мою неподготовленность. Я понял смысл моей задачи: речь шла о чем-то более важном, чем академическая лекция, «культурная работа», художественная, литературная подача себя; здесь я боролся за самого себя, пытаясь вытащить все наносное из тела, превратить в экзистенцию; моя судьба зависела от того, насколько я сумею завоевать их и притянуть к Духу, ведь только это могло спасти меня! И я начал говорить со страстностью, к которой сам прислушивался с недоверием, настолько всамделишной она была…
Потом началась дискуссия, но их робкие и взволнованные голоса стали лишь трамплином для моего метафизического голоса. Я был так силен, что впервые в жизни понял, какой бы я мог быть силой, если бы верил в себя так же, как верили святые и пророки. В конце встал какой-то юноша и громко поблагодарил, потом ко мне стали подходить другие. Было ясно, что благодарят меня не за интеллект, а за нечто более важное — за преодоление тела, телесности, физичности… Я попросил стакан воды. Тут же бросились выполнять мою просьбу. Минуту спустя вошел «чанго» с графином на подносе. Я испугался и притих. Этот чанго…
Но каким же порядочным было тело этого неграмотного… это была сама порядочность… это обыкновенное, спокойное, свободно живущее, легко движущееся тихое тело, оно было самим приличием, самой нравственностью… причем так ярко, так совершенно, что по сравнению с ним это наше «духовное» собрание оказывалось каким-то чересчур высоким, как натужный писк… Не знаю… Святая простота грудной клетки, а может быть, волнующая искренность шеи; или эти руки, едва умеющие выводить буквы, руки шершавые и настоящие от физического труда… Мой Дух испустил дух. Полный провал. Я ощутил вкус помады на губах.
Тем временем индеец (в нем наверняка было много индейской крови) наливал мне воду осторожными движениями раба, делая это руками, созданными для служения и лишенными гордости и значения. Взрыв этих тихих рук был тем страшнее, чем тише они были, ибо этот чанго, как каждый слуга, был
Неужели тот самый чанго? Он? Они все так похожи друг на друга… что любого можно заменить любым, практически идентичным… а потому я был склонен допускать, что это другой — брат, друг, товарищ… не все ли равно? Он медленно шел в сторону реки Рио-Дульсе. Я пошел за ним. Пошел потому, что было абсурдно и невообразимо, чтобы я, Гомбрович, шел за каким-то там чанго лишь потому, что он был похож на чанго, налившего мне воды. Но опять его полнейшая неважность прогремела громом на задворках всего того, что у нас считается важным. И я пошел за ним, будто выполнял самую святую из своих обязанностей!