Убийственный вопрос, поскольку в Америке никто ничего обо мне не знает. Замешательство. Паулина покраснела и стала что-то лепетать. Ей на помощь приходит Дикман: «Я знаю, Гомбрович издал в Буэнос-Айресе роман, перевод с румынского. Нет, с польского,
Сразу после несчастного посещения Союза Писателей (речь о моем пребывании в Монтевидео) мы — Паулина Медейрос, Дикман, Дипи и я — поехали на «токовище» поэтов. Все происходило в ресторанчике, делающем хорошую мину при плохой игре, где стенные росписи приставляли крылья к лишенному фантазии меню. Большой стол, за которым человек пятьдесят. Паулина тихонько поясняет: банкет, устроенный поэтами в честь профессора R., это должно нас ввести в поэтический климат столицы. А кто такой этот профессор R.? — О, это очень заслуженный человек, известный критик, профессор университета, автор, друг, отец, опекун поэтов, совсем недавно получил премию за сборник эссе, что, собственно, и стало поводом для этой встречи.
Никогда не подумал бы… да, я все еще не знаю Америку, не знаю ее в ее хитросплетениях, в ее удивительном смещении уровней, в ее неуравновешенности… То, что я увидел, было жутко провинциальным, это было бы невозможно ни в одном из аргентинских мухосрансков, но вместе с тем, к моему восхищению, один-в-один было взято из Пиквикского клуба.
Царило блистательное ангелоподобие. Рядом с ангелом, профессором R., который улыбался, приветствовал, очаровывал, сидел еще один ангел, старичок, бодрый и весьма поэтичный, не менее поэтический — потому что руководил заседанием и вдохновлял. Речи. Потом встает один поэт и читает стихотворение в честь профессора R. Аплодисменты.
Сразу после встает поэтесса и читает стихотворение в честь профессора. Аплодисменты.
После чего встает еще один поэт и читает стихотворение в честь профессора. Похвалы. Аплодисменты. Только тогда до меня дошла одна странная вещь, даже не из Диккенса, а из Честертона:
Тогда я подозвал официанта и заказал две бутылки вина — белого и красного — и из обеих стал отпивать! Тем временем поэты читали стихи, R. сиял, источая ангельское благолепие вместе со всеми теми добродетелями, которые практикуются в подобных случаях: скромность, вежливость, ну и благородство с чувством, с сердцем, все было как будто из самых сладких поэтических снов престарелой тетушки, «прекрасным» и «чистым». Когда кончал поэт, ему пожимали руку, кричали «браво»! Но когда в конце жирная бабеха, с нетерпением ожидавшая своей очереди, сорвалась с места и, тряся своим бюстом и размахивая руками, выдавила из себя новые бутоны рифмованных благородств, я, имея внутри красное с белым, не удержался, прыснул в спину Дипи, который тоже прыснул, но за неимением чьей-либо спины, куда он мог бы уткнуть лицо, он прыснул и рявкнул в лицо всему собранию!
Шок. Взгляды. Но встает досточтимый лауреат и говорит, что, мол, не заслужил он такого, хотя, может, и заслужил, но скорее не заслужил, впрочем, как знать, может, и заслужил… Сочувствие. Аплодисменты. Ангел-председатель-поэт благодарит и подбадривает… Атмосфера становится такой возвышенной и сладкой, что Дипи и я даем драпака через ближайшую дверь, качаясь, пьяные в дупель, в доску, в стельку, вдрабадан!
Снова скомпрометировал я имя поляка перед иностранцами? Но в этом весь я, «это мне по нраву», как говаривал Мицкевич! И вовсе не в этом дело. Меня здесь интересовало нечто другое. Как выглядела бы версия происшедшего с их, с уругвайской стороны?
«Пресыщенный, умничающий и гордый собой европейский литератор задирает нос, презирая, может, и наивную, но идущую из самого сердца, дышащую свежестью уругвайскую поэзию!»
Тем временем всё наоборот. Это я был среди них свежестью, искренностью, а они — что тут говорить — были бандой комбинаторов, фабрикующих искусственную атмосферу взаимного обожания.
Такое вот