Он рассказывал то, что где-то от кого-то слышал… отголоски просроченных слухов и сплетен послевоенного периода… проверить трудно; одному богу известно, как там было все на самом деле… и тем не менее сноп какого-то странного света выхватил историю сартровской мысли…

И вот что интересно: происшедшее с Сартром очень сильно напоминает случившееся со мной и со Скровачевским. Дело в том, что Сартр, тогда еще молодой, имел обыкновение прохаживаться по авеню Де л'Опера в седьмом часу вечера, в пору самого оживленного движения. Было это (как потом он признавался друзьям) исключительно противно — воспринимаешь человека на коротком расстоянии как чуть ли не физическую опасность, однако вместе с тем, дегуманизированный толпой, он представляет собой лишь тысячный экземпляр, копию, повторение человека, почти что обезьяну; в одно и то же время из-за количества он становится для нас безмерно близким и ужасно далеким. Оказавшись в этом сдавлениидавлении людей-нелюдей, молодой тогда автор «Бытия и Ничто» со всей силой, на какую была способна его душа, призывал к себе одиночество. О! Выделиться! Отделиться! Оторваться! Убежать! Но ему уже наступали на пятки…

Однако, продолжал Жиффере, ему удалось убежать в себя! В уникальность своего сознания и конкретность собственного существования. Это было своеобразной двойной стеной, которой он идеально отгородился от остальных, захлопнув за собой дверь своего «я»! (Из того, что рассказал Пре, выходило, что одиночество сартровского экзистенциализма родилось в толпе!)

Но это еще не всё. Кажется (и это тоже версия Жиффле-Пре), радикальной идее одиночества, пребывавшей в его «я», мало пришлось оставаться в одиночестве. Произошло нечто такое, о чем Сартр вспоминал неохотно, а именно: как только в нем поселилась идея одиночества, он как бы краешком глаза, но сразу заметил, что она наверняка найдет отклик в тысячах душ, над которыми висит угроза количества; казалось, что количество все еще продолжало существовать в идее, из него выходящей и с ним антиномически связанной. Ощущение того, что люди могут принять его мысль об одиночестве, подсказало ему посвятить этой мысли больше внимания. Тщетно защищался он от смешения философии с количеством, пытаясь доказать самому себе, что ни Сознание, ни Конкретность не имеют права расти на таких дрожжах. А они несмотря ни на что росли и росли, пока наконец он не приступил к разработке собственной системы, которая на этом, первоначальном, этапе гласила, что я — это я, а не Петр, не Павел, что я являюсь исключительно собой, окончательно и непроницаемо для остальных, как банка шпрот. А впрочем, никаких остальных-то и нет!

Но и это еще не все. Неожиданно Сартра пугает вот какая мысль: в чем дело? Я — один?! Я обнаружил, что ни у кого нет доступа ко мне! Я отбросил классическую философию потому, что в своей абстрактной логике она была слишком коммуникативной, слишком способствовала общению, я закрылся в себе, я — непроницаемо-непостижимый, единственный в своем сознании! Я уничтожил Другого! Я упразднил всех остальных людей!

А ведь и правда, сдобренная количеством, мысль об одиночестве может испугать — такое чудище пешком не ходит. Но что хуже всего (все еще версия Жиффеле-Претэ), что и этот страх тоже не был одинок. Он тут же оказался перемножен на количество всех тех, кому мог навязать себя, — горящее деревце приобрело в нашем философе вид пожара, охватившего весь лес. Напрасно убегает Сартр в самовнушение типа: «Будучи Единственным, я не могу быть Одним из Многих!..» Напрасно. Ничего не выйдет. Будучи не в силах справиться с этой мыслью, он решает дать ей отбой, отменить все сделанное им. «Я уничтожил Другого? Значит, теперь я должен снова открыть его, учредить, признать, вернуть мою связь с ним!»

И тут он приступает к разработке системы. Он начинает извлекать Другого… «ба, да я уже не один, я уже ощутил на себе его взгляд, победа! Победа?» Куда там! Дело осложняется. И становится совсем неприятным. — А что случилось? — спросил я Преве, на что тот мне ответил: — Дело, видите ли, в том, что этот Другой, учрежденный и выделенный, уже не имел ничего общего с конкретным человеком. Это не Петр, не Павел, это Другой как таковой. Это Объект, за которым я признаю характер Субъекта, с чьей свободой я считаюсь. Вы скажете, ничего страшного? Но учтите, что теперь наш философ оказался перед лицом абсолютного количества — всех возможных людей — человека вообще. Он, испугавшийся парижской толпы, теперь оказался перед лицом всех толп, всех индивидов, всегда и везде.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги