С ужасом смотрю на стоящего в дверях ресторана толстого повара, который своими розовыми губками отпускает колкие bons mots[238] какой-то Мадам, столь причудливой в своих телесных выкрутасах, что смахивала скорее на лабиринт.
Но они тем не менее хотели наслаждаться жизнью…
Эти сцены не вдохновляли, и у меня не было никакого желания приветствовать их полными признательности словами voilà Paris[239]. Сусанна и старцы — voilà Paris! Я чувствовал (не я один в этом городе, не я первый) глубокое отвращение при виде ненасытного уродства. Чувственность, которая уже не в состоянии питаться наготой, перебросилась на помаду, корсет, в элегантность, в одежду и в манеры, в разговоры и в искусство, в песню и в остроумие — эта «общительность», благодаря которой самые разные недостатки, танцуя друг с другом, создавали великолепный бал — это esprit, которое давало возможность пощипывать с шармом, и эта жуткая «веселость», старательно культивируемая в течение веков, чтобы можно было, несмотря ни на что, жить в свое удовольствие… уродство, осознающее себя таковым и так расплясавшееся! И в этой отталкивающей эстетике содержится некая фатальная наивность, опирающаяся на иллюзии, что можно замаскировать возраст и перенестись со своими утехами на некий более высокий уровень, где бы они могли реализовываться в ином измерении.
Париж, думал я, о Париж, старый тенор, увядшая балерина, престарелый фигляр, в чем состоит твой смертный грех против Красоты? Не в том ли, что ты ее пожираешь? Mais permettez-moi donc, cher Monsieur![240] Monsier, входя в лета, перестает быть beau garçon[241], то есть щедрым, бескорыстным украшением мира, красотой, которая дар… но разве на этом должны были закончиться его отношения с красотой? Отнюдь! Жизнь продолжает оставаться полной очарования! Он может, например, зайти в ресторанчик — один из тысяч — и заказать Veau à la Crevette Sauce Moustache[242], или Sautée Velay Mignonne Aspèrges…[243] и даже может попросить Fricassée de Jeunes Filles en Fleur или un Beau Garçon rôti a la bordelaise[244], блюда, несомненно, и вкусные, и легкие!
Смысл кулинарной метафоры таков: для того, чтобы потреблять красоту, ты должен полностью с ней порвать: она не только должна прийти к тебе со стороны, как поданная на блюде, но еще ты должен внутренне так устроиться, чтобы твое уродство не мешало тебе наслаждаться; и эта процедура представляет из себя нечто столь прискорбное, что я сомневаюсь, что кто-нибудь, находящийся на высшем уровне развития, сможет совершить ее сам над собой, ибо она требует перенесения в общество, в общение, она требует участия других, надо сначала создать систему коллективной жизни, культуру, в которой такие суррогаты красоты, как belles manières, élégance, distinction, esprit, bon goût[245] и т. д, и т. д. смогли бы заменить развращенную наготу. И тогда, надев свановский цилиндр, ты можешь быть беззастенчивым гурманом! Большую, настоящую красоту человеческого рода, красоту молодую и обнаженную Цилиндры затолкали в статуи, тихо стоящие среди деревьев Парижа, и на эти статуи Цилиндры глядят взглядом знатоков, как будто лишь это может быть объектом их правомочного наслаждения. Действительно, если отказ от собственной красоты ведет к чистому созерцанию, он достоен похвалы, но он становится гадливым, когда происходит под знаком алчности и похоти. Если что-то для меня, — думал я, вышагивая по этим авеню, — до мозга костей неэстетично, то это гурман… это Париж!
Этот город — амброзия, расплывающаяся на старческих устах. Хожу притихший по Парижу, понурив голову, и думаю — одного не хватает: чтобы темной ночкой они подобрались к обнаженной скульптуре и одели ее по последней моде, надушили… Диана в туалете от Диора, да, это вполне соответствовало бы их mondanité[246], их тенденции к созданию аппетитных суррогатов красоты. И тем не менее повторюсь, что истинная красота — обнаженная красота! А человек не может быть лояльным к этой обнаженности иначе, как через собственную обнаженность — если не через ту, которую ты смог донести до настоящего времени, то через ту, которой ты некогда обладал, а если не обладал, то через ту, которая могла у тебя быть, поскольку была присуща твоему возрасту.
Но портной прикрыл обнаженность Парижа.
При виде une belle femme[247] они впадают в галантерейное безумство, экстаз Цилиндров не знает границ, он влюбится и детально проанализирует свои чувства… но не разденется никогда. Произошло разделение ролей, обнаженность только с одной стороны… не знаю, правда ли, что мне рассказывали, что они для ласк надевают специальные перчатки и что, лихорадочно раздевая la belle[248], сами побыстрее застегиваются на все пуговицы.
* * *