Место преступления или добродетели? У меня, человека из Аргентины, скорее внеисторичного и непривычного, все время складывалось впечатление, что Берлин, словно леди Макбет, постоянно моет руки… В этих условиях решающее значение приобретало вступающее в жизнь поколение, эта огромная волна обновления и очищения, начинающаяся как бы с самого начала, заливающая прошлое: но эта немецкая молодежь все время ускользала от меня, потому что хромые диалоги, немного по-немецки, немного по-французски, не позволяли сблизиться по-настоящему. Из всех встреч с немецкой молодежью я лучше всего запомнил празднование Нового 1964-го года в мастерской одного молодого художника, куда меня привел мой греческий друг Кристос Иоахимидес. Когда я вошел в это полутемное двухъярусное ателье и увидел лежавшую на диванах и стоявшую по углам северную молодежь, я сразу обратил внимание на их прикованность к собственным рукам: руки были самым сильным акцентом, именно они — сильные, большие, чистые, с аккуратно остриженными ногтями, цивилизованные, — концентрируясь в группы или распределяясь по комнате, заполняли собой все пространство. Их головы лишь сопровождали их руки, как туча сопровождает землю (это впечатление не было новым; в свое время Роби Сантучо в Аргентине точно так же в моем восприятии сводился, скатывался к собственным рукам).
Преступные руки? Вовсе нет, это ведь новые руки, невинные… Новые и не те же самые, и все-таки те же… В чем разница? Разве не те же самые глаза, волосы, губы, не такой же смех? Златовласый голубоглазый блондин по-дружески подал мне стаканчик виски, но его рука протянулась ко мне
Комфорт высокоцивилизованных мальчиков в самом сердце Европы… и тем не менее убийственные ассоциации то и дело взрывались в моем мозгу. Чтобы заткнуть брешь моего жалкого немецкого, я процитировал Гёте «Hier ist der Hund begraben»[262], и ко мне тотчас же привязалась зарытая собака, нет, не собака, а какой-то их ровесник, точно такой же, который мог где-то здесь лежать неподалеку, у канала, под домами, здесь, где в последней схватке молодая смерть была повсюду. Тот скелет был где-то близко… И тогда я перевел взгляд на стену и увидел высоко, почти под потолком, вбитый в стену крюк: из голой стены торчал крюк, одиноко, трагично; ничего нет страшнее того крюка, вбитого в голую стену, высоко. Могла ли существующая в отрыве от всего и сама по себе шикарная европейская молодежь догадаться, что у меня творится в голове? Я знал, что со мною они не хотят быть «немцами», точно так же, как и я с ними не хочу быть «поляком». Как знать, может, они, брошенные в свет, всё начинающие сначала, жаждущие самых широких горизонтов, вообще не хотели быть немцами? И все-таки крюк торчал из стены! Виски. Вино. Сэндвичи, пирожные, фрукты. Разговоры и флирты. Но разговор всегда был