Сандауэр? Мы знакомы давно. Задиристый клерк, он сильнее остальных бил по тогдашней фикции… но во всем их смешении понятий, людей, ценностей, откуда мне знать, сколько от того Сандауэра осталось в сегодняшнем Сандауэре? На бумаге человек становится еще более неуловимым, чем в жизни. Литература — это ряд предложений, идущих друг за другом. Кто-то может написать три предложения искренне, свободно, гордо — однако в четвертом предложении его искренность сконцентрируется на моих «комплексах феодала» вместо того, чтобы выбрать себе какой-нибудь другой аспект моей персоны, — и это уже вызовет некоторое легкое искривление — и хоть последующие предложения снова будут решительны и беспощадны, и мы даже скажем себе восхищенно «во дает!», вскоре одно из них напомнит о моих «фашистских склонностях»… И тогда мы заметим, что искренность не перестала быть искренностью, нет, просто они стали выбирать с некоторой осторожностью ареалы своей деятельности…

Взять хотя бы отрывок из Сандауэра, относящийся к пани Свинарской и ее со мной громкой встрече.

Это «интервью», должно быть, не сильно отходило от правды, — говорит Сандауэр, — потому что в его «хвастливом, строптивом, провокационном тоне есть что-то гомбровичевское». Ведь, — добавляет он, — Гомбрович сам не раз говорил о своих фашистских склонностях (далее идут цитаты из моего дневника).

Сколько же свободы и компетентности в этих тонких рассуждениях — возможно, слишком тонких, когда дело касается грубого свинства. К черту нюансы, был или не был тон гомбровичевским, ведь, как это прекрасно известно Сандауэру, вся эта хохма была не чем иным, как вульгарным политическим доносом: в течение двух месяцев несчастные польские газеты разбирали меня по приказу, отказывая мне в чести и вере, в то время, как мои заявления, посланные не только в газеты, но и в Союз Писателей, были по приказу положены под сукно. И на эту расправу с жертвой, которой заткнули рот, смотрели все тамошние «ведущие» и «известные», все утонченные, моральные, ответственные и европейские — смотрели и молчали. У меня, конечно, нет претензий к Сандауэру, что бедняжка сидел как мышь под веником, даже ни пискнул — потому что я не знаю, был ли он тогда в достаточной степени проинформирован. Но теперь-то он проинформирован, ибо, как сам признается, читал мое объяснение в парижской «Культуре». Значит что? Значит, вместо того, чтобы по крайней мере замолкнуть от стыда, наш господин критик говорит, наморщив нос, что в самом деле странно, какой у этого Гомбровича дар провоцировать скандалы… и пускается в анализ моих духовных интонаций…

Et tu, Brute? «А ведь Брут муж почтенный». Но может, не следует слишком многого требовать. Если критицизм этого критика не может функционировать, как ему хочется, то пусть уж функционирует, как ему можется. Применим льготный тариф…

* * *

Рассуждения Сандауэра в этом эссе относительно якобы имеющихся у меня сексуальных отклонений? Пожалуйста, сколько угодно! Пока это делается серьезно и тактично… Мне прекрасно известно, что за право быть гордым приходится платить покорностью, и я ничуть не уклоняюсь от исследований, которые, впрочем, сам провоцирую своими половинчатыми признаниями. (Почему признания половинчаты? А, наверное, он и гомосексуалист и не гомосексуалист, то есть бывает им либо в определенные периоды жизни, либо в определенных обстоятельствах; что (и это лишь мое мнение) практически нет мужчины, который мог бы поклясться под присягой, что никогда не испытывал этого искушения. Да и вообще, в этой области трудно требовать исповеди.)

Но я опасаюсь, что Сандауэр не слишком годится на роль исповедника.

Пять лет назад я писал в дневнике следующее: «Впрочем, Гомбрович все яснее понимал, что его соглашение с Сандауэром далеко от совершенства, поскольку охватывало лишь часть его произведений и его личности. От Сандауэра не следовало ожидать безумной восприимчивости и на лету хватающей впечатлительности Еленьского. Сандауэр был из рода одиночек, идущих своим путем, мастодонт, рак-отшельник, монах, гиппопотам, чудак, инквизитор, кактус, мученик, аппарат, крокодил, социолог…»

Что, спрашиваю я, этот кактус может знать об Эросе, хоть извращенном, хоть неизвращенном? Для него эротический мир всегда будет изолированной, закрытой на ключ комнатой, не соединенной с другими комнатами человеческой квартиры. Социология, да, психология… это те комнаты, в которых он чувствует себя как дома. Но эротизм — это для него «мономания».

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги