Еще несколько слов о стиле. Мы сказали, что художник должен выражать себя. Но, выражая себя, он должен заботиться также и о том, чтобы стиль его речи находился в соответствии с его истинным положением в мире, а потому — он должен показать не только свое отношение к миру, но и отношение мира к нему. Если, например, будучи трусом, я беру героический тон, то тем самым я допускаю стилевую ошибку. Если я выражаюсь так, как будто меня все любят и уважают, в то время, как на самом деле люди меня не любят и не ценят, то и здесь я допускаю стилевую ошибку. Если же мы хотим понять суть нашего положения в мире, мы не должны избегать столкновения с теми реальностями, которые отличны от нашей. У человека, сформировавшегося лишь в кругу похожих на него людей и являющегося продуктом этой среды, стиль будет хуже, уже, чем стиль того, кому знакомы разнообразные общности и разные люди. Что поражает в поэтах, так это не только их ничем не уравновешенная набожность, эта их абсолютная преданность Поэзии, но и их страусиная тактика в отношении реальности: защищаясь от реальности, они не хотят ни видеть ее, ни признать, преднамеренно вгоняют себя в состояние умопомрачения, которое есть никак не сила, а как раз слабость.
Не для поэтов ли творят поэты? Не для своих ли приверженцев, то есть точно таких же, как и они сами, пишут они? А их стихи; разве это не произведение некоей узкой группки? Разве не замкнуты они на себя? Само собой, я не упрекаю их в «трудности», я не требую ни того, чтобы поэты писали «понятно для всех», ни того, чтобы их произведения «пришли в каждый дом». Это было бы равносильно добровольному отречению от самых исконных ценностей, таких, как сознание, разум, повышенная впечатлительность и более глубокое знание о жизни и мире — и всё лишь затем, чтобы спуститься на средний уровень. О, нет, на это ни одно уважающее себя искусство никогда не согласится! Тот, кто разумен, деликатен, благороден и глубок, должен говорить разумно и деликатно и глубоко, а кто утончен, тот должен говорить утонченно, ибо высокое существует, и существует оно не для того, чтобы его снижать. Следовательно, современные стихи плохи не тем, что они недоступны каждому встречному-поперечному, а тем, что они рождены в одностороннем, тесном соприкосновении похожих миров, похожих людей. Впрочем, я ведь и сам как автор упрямо защищаю свой уровень, однако при этом (говорю это, чтобы меня не упрекали, что я, дескать, практикую то же самое, с чем борюсь) в своих произведениях я ни на секунду не забываю, что кроме моего мирка существуют и другие миры. И если я не пишу для толпы, то все-таки пишу так, как будто мне угрожает толпа, или как будто я завишу от толпы, или как будто толпа создает меня. Никогда мне не приходило в голову принимать позу «художника», «писателя», зрелого, признанного творца; я выступаю как раз в роли кандидата на звание художника, я тот, кто всего лишь хочет быть зрелым — в постоянной и ожесточенной схватке со всем, что сдерживает меня в развитии. И искусство мое сформировалось не в соприкосновении с группой родственных мне людей, а напротив — перед лицом врага и в схватке с врагом.
А что поэты? Разве стих поэта сможет уцелеть, если попадет не в руки друга-поэта, а в руки врага, в руки не-поэта? Как и любое другое высказывание, стих надо так зачать и так воплотить, чтобы он не покрыл позором своего создателя даже тогда, когда он никому не обязан нравиться. Более того, надо, чтобы стихи не позорили их создателя даже в том случае, когда они ему самому — создателю — не нравятся. Ибо каждый поэт — это не только поэт, и в каждом поэте живет не-поэт, то есть тот, кто не поет, не любит пенья… а человек — это немного больше, чем поэт. Рожденный в среде приверженцев одной и той же религии, стиль умирает при соприкосновении с толпой неверных, неспособный ни защищаться, ни бороться, узкие рамки стиля стесняют жизнь.