Колоссальный нажим, какой сегодня оказывается на нас со всех сторон — с тем, чтобы мы отказались от своего собственного существования, — как и каждый постулат, не поддающийся реализации, ведет лишь к искривлению и фальсификации жизни. Если человек настолько нечестен по отношению к самому себе, что может сказать: чужая боль мне важнее, чем моя собственная, то он сразу же впадает в эту «простоту», мать пустословия, всех общих фраз и всего, что слишком легко возвышает. Что касается меня — нет, никогда, никогда в жизни. Я
Особенно художник: если его можно обвести вокруг пальца и он поддастся этому агрессивному этикету — он пропал. Не дайте запугать себя. Слово «я» настолько фундаментально и первородно, оно наполнено в высшей степени ощутимой и потому в высшей степени честной действительностью, оно — верный путеводитель и суровый пробный камень, и вместо того, чтобы им пренебрегать, следовало бы пасть перед ним на колени. Думаю, что я пока еще недостаточно фанатичен в озабоченности собой и что из-за страха перед людьми я пока еще не смог отдаться этой задаче-призванию со вполне категорической беспощадностью и продвинуть это дело достаточно далеко. Я — самая важная и, видимо, естественная моя проблема: я единственный из всех моих героев, который меня действительно волнует.
Приступить к созиданию себя и сделать из Гомбровича героя — типа Гамлета или Дон Кихота —? —! —
Сегодня на чай у N. собралось несколько аргентинских литераторов, и ни с того, ни с сего X. прочел нам свой рассказ о молодом рабочем и его матери, которые в Сталине видели Иисуса Христа. Со скукой слушал я эту поучительную сентиментальную историю, скорее религиозную, чем литературную. Потом завязалась дискуссия, и Чамико удачно подметил все условности, а точнее банальности, которыми был напичкан текст. Я не высказывался, а мог бы сказать примерно следующее: никакая буржуазная литература не оболгала так крестьянина и рабочего, как это сделали коммунистические писатели, ибо они обожествили пролетариат, а это может иметь весьма драматические последствия, поскольку такая идеализация постепенно выведет из-под контроля партийной интеллигенции ту самую силу, которую она породила, и в длительной перспективе — самооглупление интеллигенции насчет пролетариата может оказаться роковым.
Отвечая на обвинения Чамико, X. говорил о необходимости быть проще… заявлял, что был бы счастлив, если бы ему удалось свести психологию к самым элементарным аспектам, а свой литературный язык до 800 основных слов… и говорил, что искусство должно приспособиться к малым мира сего, а что касается его самого, то он пишет не для рафинированной интеллигентской критики, а для народа!
Это мистическое фантастическое лицо дохнуло на меня тьмой, и я вспомнил, как в детстве, в деревне, вечером, у лампы, не раз я чувствовал в тишине, в неподвижности, что что-то все время делается, что-то демоническое — точно так же я увидел и его лицо: как будто оно подвержено Процессу. Что-то демоническое было в том факте, что образованный культурный человек ограничивает себя ради простолюдина. А впрочем… мне это нравится… и даже мало что меня так удивляет, как этот акт насилия, который совершает Низкое по отношению к Высокому. Разве в этом человеке не было динамики насилия, и разве он, сдавленный, стесненный, не был заряжен силой, не был более динамичным?
Я тоже не был чужд того давления, о котором говорил X. Более того, я горячо поддержал бы его, если бы речь шла о реальном союзе с народом. Но X. был предан вовсе не народу, а доктрине. Теория делала с ним что хотела, насиловала его. По сути дела, он ни на минуту не переставал быть «высшим» по отношению к тем рабочим, к которым он подходил как учитель и поводырь. Для него не существовал просто народ, для него существовал лишь «пролетариат». Он накладывал на себя внутренние ограничения не потому, что подчинялся приниженности других, а потому, что выполнял программу. Непереносима бумажность этих Пимков[73] от марксизма! Формула X. выглядела следующим образом: я, человек зрелый, отрекаюсь от моей интеллигентской высоты для того, чтобы добровольно служить пролетариату и вместе с ним строить рациональный мир будущего. Ну и бумага!
Эти их формулы ни на дюйм не приблизили нас к пролетариату, гигантская проблема связи высшего с низшим стала от этого еще более оболганной.
С «Руссо» — Александром Руссовичем — я поехал в загородный дом Сесилии около Мерседес.
Для меня Руссо — воплощение гениальной аргентинской антигениальности. Я восхищен. Мозговой механизм — безупречен. Интеллигентность — на высшем уровне. Сообразительность и восприимчивость. Фантазия, полет, поэзия, юмор. Культура. Свободное, без комплексов, понимание мира…